Когда я поднялась на крыльцо, в траве заквакали жабы, и, наверное, следовало прислушаться к ним тогда, понять, что это было предупреждение.
Казалось, в доме все спят, я проскользнула внутрь и босиком, на цыпочках, держа в руках туфли, поднялась по ступенькам, но в кресле на лестничном пролете меня поджидала мать. Увидев меня, она встала и молча ждала, пока я подойду ближе. Я не предполагала, что она будет злиться, – в конце концов, я отмечала конец сезона. Все гуляли до утра – такова была традиция. Я думала, она спросит, где я была, или скажет, что должна поговорить с матерью Бадди Белмонта, но вместо этого она схватила меня за плечи и прошептала:
– Откуда у тебя это ожерелье? Ты ходила в нем весь вечер?
Я ужасно устала и хотела поскорее оказаться в кровати, а еще впервые в жизни была пьяна и не понимала, почему мы говорим об ожерелье.
– Сестрица подарила.
– Сестр… Ох, Тедди. Оно выглядит нелепо. Это же бижутерия. Жемчуг ненастоящий.
– Нет, она сказала, что привезла его из Лондона. Выиграла в шмен-де-фер в подпольном казино, которым владеет военный шпион.
Я не понимала значения и половины этих слов, но от них веяло жизнью, о которой я так мечтала.
– Ох, Тедди, – повторила мать. – Только взгляни на себя.
Она провела пальцем по моей ключице и поднесла его к моим глазам. Кончик ее пальца был покрыт перламутровым блеском.
– Ты вся в краске, – сказала она. – И ходила так весь вечер? Должно быть, все видели. О, Дженет обязательно это прокомментирует. А другие сопровождающие – мать Эбигейл была на балу? Может, позвонить ей? А вдруг будет заметно на фотографиях? И только погляди – ты испортила платье!
Весь вечер я потела – пока танцевала, пока носилась по залу, считая себя главной красавицей на балу. Похоже, что из-за этого краска на жемчуге начала сходить. А потом еще Бадди в машине. Заметил ли он? Неужели я весь вечер вот так светилась, красовалась поддельным жемчугом, а на груди в это время была размазана краска? Я казалась себе великолепной, утонченной, думала, что все смотрят на меня, потому что видят, что мне предначертано великое будущее. А на самом деле была покрыта блестками, «как на Марди Гра», сказала мама, поджимая губы.
Теперь мне больше всего на свете хотелось отправиться к себе в комнату, смыть с себя блестки и стыд и лечь спать. Но мать велела мне сесть.
– Тебе следует кое-что знать о Сестрице.
Я опустилась во второе кресло, стараясь не испачкать его блестками. Мамины темно-синие кресла «Чиппендейл» с обивкой; она бы разозлилась – точнее, разозлилась бы еще больше, – если бы я измазала их краской от ненастоящего жемчуга.
А потом я услышала мамин рассказ о том, что на самом деле Сестрица не совсем мертва.
Оказалось, что после войны она довольно быстро просадила все свое наследство, поэтому ее жизнь, не зависимая от материальных вещей, не обремененная домами, машинами и столовыми приборами из стерлингового серебра, не была следствием философского выбора. Она около десяти лет скакала от одного мужчины к другому, с места на место, и в конце концов умудрилась забеременеть, только вот в те дни требовались большие суммы, чтобы сделать все как подобает, – более того, нужны были связи; нужно было, чтобы семья попросила медицинскую коллегию разрешить срочный аборт, хоть у Сестрицы и была возможность, но она не намерена была обращаться к членам семьи за помощью.
Стало тошно от воспоминания о той ночи, когда Сестрица просила у папы денег. Я не понимала, почему она не пошла к нему и в этот раз, а потом нащупала возможный ответ и решила больше не возвращаться к этой мысли.
Мама сказала, что у Сестрицы была подруга-актриса, которая якобы прервала беременность, поэтому Сестрица, никогда не боявшаяся прыгнуть выше головы, поступила так же – и оказалась в больнице, куда пригласили Хэла с мамой.
Они поехали к ней в больницу, пообещали, что помогут, и отвезли к врачу, а врач просунул ей через глазницу нож для колки льда, чтобы вроде как достать кусочек мозга, отвечающий за желание носиться по миру и попадать в неприятности, но, к сожалению, срезал лишнее – и Сестрица исчезла: теперь она сидела в подгузнике, пуская слюни, за карточным столом в гостевой у нас дома. Так что да, строго говоря, Сестрица мертва не была.
В маминой версии были упущены многие детали, но позже я смогла самостоятельно дополнить картину. Нашла в одном журнале интервью с тем самым хирургом, который проводил процедуру – знаменитым и даже лучшим в своей области, ведь семья Хантли соглашается только на лучшее, – где он рассказывал, как все проходит. Он что-то дает пациентам, лишь легкое успокоительное, чтобы помочь расслабиться, поскольку ему нужно, чтобы они все время оставались в сознании. Чтобы, пока он через уголок глаза вставляет металлическую пику, они говорили с ним, пели песенки из детства или читали «Отче наш», что-то, что глубоко засело в их памяти, и, если речь пациента становилась бессвязной, он понимал, что дальше пронизывать мозговую оболочку нельзя.
Мне было интересно, что пела Сестрица, что она говорила. Она бы не согласилась на что-то обычное вроде молитвы или национального гимна. Я представляла, как она смеется и шутит с напускной смелостью, всю процедуру сидит с красной помадой и накрашенными глазами и требует, чтобы ей позволили петь «Rags to Riches»[22] Тони Беннетта, пока ее голос не искажается, а слова не начинают обрываться, как на сломанной пластинке.
– Теперь ты понимаешь, – сказала мама, – что такие гулянки с мальчиками… Принижают тебя. С каждым мужчиной, которому ты себя отдаешь, ты теряешь частичку себя. И никогда не вернешь ее себе – и так в конце концов полностью исчезнешь.
Я молчала, поэтому мама продолжила.
– Теодора, я пытаюсь объяснить тебе, – и тут она взглянула на меня прищурившись, – что ты уже ходишь по тонкому льду. Если не будешь осторожнее, можешь поскользнуться и упасть, а я не хочу, чтобы ты прибегала ко мне в слезах, как Сесилия, которая не понимала, что сделала не так. А теперь иди в свою комнату, – сказала она, – и смой эту краску. Когда проснешься, начнем все сначала.
Я отправилась в комнату и сделала, как было сказано, и до конца того года никуда не ходила и рано ложилась спать. Мне больше не хотелось быть великолепной; хотелось, чтобы ничто мне не угрожало; хотелось не потерять ни частички себя.
Все годы учебы в колледже я жила дома, хотя мои подруги в Южном методистском вступали в студенческие сестринства и жили в общежитиях или вместе снимали дома, ходили на свидания в рестораны и кино. Я перестала отвечать на звонки Бадди Белмонта. И продержалась так до двадцати с лишним лет, переехала в собственную небольшую квартиру на Тертл-Крик, а потом сорвалась. Я стала допоздна гулять, слишком много пить, слишком долго спать, бодрствовать целыми сутками – это случалось раз в пару недель, после чего я снова возвращала себя в колею, устанавливая еще более жесткие порядки: ходила на работу в фонд исключительно в длинных юбках и свитерах и каждый вечер к девяти уже оказывалась в постели, читала Диккенса или Виктора Гюго. Не ела ничего, кроме фаршированных томатов и куриного бульона, и существовала в таком самоотречении долго, как только могла, пока снова неизбежно не теряла контроль.
И вот много лет спустя я оказалась в Риме, и все было иначе, но в точности так, как и тогда. Я шла домой на рассвете, понимая, что вляпалась в большие проблемы, с осознанием, что сама себя ломаю на части.
Я пересекла Тибр, окаймленный платанами. Из-за многочисленных мостов вода пестрела золотыми огнями уличных фонарей.
Прошла по средневековому мосту Сикста, построенному в этом неторопливом течении реки на древнеримских опорах. Остановилась поглядеть на воду. Незадолго до этого я слышала, что в реке Арно в Пизе были замечены дельфины. Барб отдыхала там в выходные и уверяла, что так и есть – она видела их собственными глазами.
Но, сколько я ни вглядывалась в воду,