А то дети растут сами по себе, как лебеда. Ладно, что ты… Без тебя, Дулмушка, не знаю, что бы и делала. Славная ты…
– Что я? Любая бы… – Дулма придвинулась к Сэсэг, поправила на ее голове косички.
Любила она заплетать эти косички. Волосы у девчонки мягкие, шелком льются сквозь пальцы.
– Непутевая какая! – спохватилась Дарья. – Сижу болтаю, а про вино-то и позабыла. Давай же.
За свою жизнь Дулма, должно быть, не выпила и десятка рюмок. От обжигающей горечи спирта содрогнулась, закашлялась, на глаза навернулись слезы.
Сэсэг вытаращила на нее испуганные глазенки, а Баирка засмеялся:
– Слабачка ты, тетка Дулма. Мама, смотри, ничего…
– Помолчи! – прикрикнула на него Дарья. – Тебе бы такую отраву… Я ничего… Так ведь под какую закуску пью? Под радость нашу… – И разом замолчала, стала ворочать в ладке куски мяса. – Ты, Дулмушка, ешь. Все перемелется…
– Перемелется, – обреченно отозвалась она, и сама себя спросила: «А что перемелется? Ничего уже не перемелется». И ей вдруг захотелось плакать. Она встала из-за стола.
– Ты куда? – встревожилась Дарья.
– Пойду домой, – ноги у нее налились тяжестью.
– Ты же путем не поела. И дом у тебя не топлен. Не топлен же?
– Сейчас протоплю.
– Завтра протопишь. Ночуй сегодня у нас.
Шустрая Сэсэг вылезла из-за стола, стала тормошить за юбку.
– Ночуй, а? Я с тобой спать буду. Я люблю с тобой спать. Ты тепленькая…
– Хорошо, Сэсэгма. Хорошо, маленькая.
Рано утром она, не заходя в свой дом, побежала на отару. Когда вернулась, Дарья уже уехала в МТС, а Баирка ушел в школу. Она увела Сэсэг к себе, растопила печку.
Возле дома зафырчала машина. Дулма выглянула в окно. На улице остановилась обшарпанная полуторка. Из кабины вылез человек в солдатской шинели, шофер подал ему рюкзак и гнутые костыли. Машина уехала.
– Сэсэг, твой отец!.. Ты посмотри, Сэсэг!
– Где? – Сэсэг прилипла к окну, расплющив о стекло нос. Жамьян забросил лямки рюкзака на одно плечо, взял костыли под мышку, шагнул с дороги. И только тут Дулма разглядела: вместо правой ноги у Жамьяна деревяшка. Она выскочила на крыльцо, позвала:
– Сюда иди! Дома у вас никого нет.
Неловко оседая всем телом на деревянную ногу, Жамьян подошел к крыльцу.
– Куда все подевались?
– Сэсэг у меня… Заходи.
С заметным усилием, помогая себе одним костылем, Жамьян поднялся на крыльцо, протянул ей руку:
– Здравствуй, соседка! – Скуластое лицо разъехалось в широкой, радостной улыбке. – Ты все такая же…
– Проходи… – чего-то смущаясь, она торопливо открыла дверь.
Сэсэг стояла за порогом. Увидев отца, она попятилась, отступая вглубь дома, в вылупленных глазенках – страх и любопытство. Жамьян поставил костыли в угол, разделся, весело подмигнул Дулме, взглядом показал на девочку:
– Это моя дочь? Сэсэг?
– Она… – Дулма подошла к девочке, взяла ее за плечи, подтолкнула: – Иди. Это твой отец, Сэсэгма. Не узнала?
– Наверное, это не моя дочь, – с сомнением качнул головой Жамьян. – Моя бы дочь от меня не убегала…
– Я твоя! – сказала Сэсэг, но с места не двинулась.
– Ну раз моя, вот тебе гостинцы. – Жамьян порылся в рюкзаке, достал горсть леденцов: – Держи.
Сэсэг протянула к нему руки, сложенные лодочкой, а сама все смотрела на деревянную ногу. Положив конфеты на стол, вернулась к отцу, боязливо дотронулась до деревяшки пальцем.
– Это что?
– Это, доченька, нога. Из дерева. Свою-то, видишь, укоротили.
– Она у тебя не мерзнет?
– Нет, – засмеялся он, – не мерзнет. Очень хорошая нога! – он постучал деревяшкой по полу.
XI
По извечному крестьянскому обычаю поднимался с постели Михаил Манзырев задолго до рассвета. Но Лушка к этому времени была уже на ногах, топила печь, ворочала ухватом чугуны. Пока одевался, умывался, она успевала собрать на стол. Ел он утром обычно неторопливо, основательно. Иначе к вечеру ноги не потянешь. Хорошо, что с едой дело наладилось. Мясо почти не выводится.
Но не даром достается ему мясо. В районе удалось раздобыть немного припасов для ружья, теперь он нет-нет да и сбегает в тайгу. Времени, конечно, всегда в обрез, а охота торопливости не любит. Носишься по распадкам и падям до потемнения в глазах, а домой чаще всего возвращаешься с пустыми руками. Правда, так бывает не всегда. Добыл гурана, потом косулю. А недавно по весеннему насту, когда ледяная корка режет ноги зверью, что битое стекло, загнал здоровенного сохатого.
Лушка поставила на стол чашку с супом. От чашки поднимался горячий сырой пар. Жесткое мясо плохо уварилось, пружинило на зубах, как резина.
– Не могла поставить раньше? – пробурчал он недовольно.
Ничего не ответив, Лушка продолжала возиться у печки. И что за баба, не захочет говорить – слова не выдавишь. А когда надо, чтобы помолчала, рот закрыть не заставишь. Малоумная баба. Сыта, работа у нее, не в пример другим, подручная, а вот поди же ты… Другая на ее месте не дозволила бы напускать на себя всякую дурь и хмурь. По правде говоря, другие тоже… На охоту приходится ходить почти тайком. Добыча зависть возбуждает. Поначалу он разрешал Лушке делиться с соседями. Ничего хорошего из этого не получилось. Всем не дашь, а обойденные на тебя как на задолжника смотрят. Недавно Иван Афанасьевич подъехал к нему издали. Дело, мол, к посевной, а кормить людей нечем… Сказал так и смотрит на него, глазками помаргивает, ждет чего-то. А он сделал вид, что ничего не понял. Тогда Иван Афанасьевич выложил свои соображения напрямую. Подбери, дескать, несколько ловких подростков и попромышляй с ними в тайге. Охотнику такое никогда бы в голову не пришло. Своевольная, горластая ребятня шумом, гамом любого зверя поразгонит. Да и оружие в их руках… Друг друга перестреляют, а кто за них в тюрьму сядет?
– Ты говорила кому-нибудь, что сохатого добыл? – спросил он у Лушки.
– Не припомню…
– Говорила или нет?
– А что он, ворованный, чтобы молчать?
С полатей слез Андрюха, сел на лавку-ленивку, растер кулаком припухшее от сна лицо.
– Ну а ты, сынок, кому говорил про сохатого?
– Ребятам…
– Тьфу! Чтоб вам!.. – Михаил в раздражении бросил на стол ложку.
– Ты что рассупонился? – зашумела Лушка. – Если Андрюха и похвастался – что с того? Тобой, своим отцом, похвастался. Да и где это было видано, чтобы добычу скрывать? Сроду такого не было.
Он поднял ложку, принялся торопливо хлебать суп. Лушка, если зачнет молотить языком, слова не вставишь. А ну ее! Самому скрытничать противно. Да что же делать, когда жизнь, будь она проклята, все перевернула. Как ни поверни – плохо.
Лушка достала из печки горячую сковороду, смазала ее кусочком сала, сказала Андрюхе:
– Умывайся. Лепешкой