Михаил. – От прежнего одна оболочка осталась, да и та пожухлая».
– Знаешь, чему меня война научила? – спросил Ефим. – Думать. Понимать. Лежишь, бывало, в окопчике… С ревом, воем рушит все огонь и железо. Земля ходуном ходит, вот-вот расколется, на куски развалится. Все в прах рассыпается, горит, камень и тот плавится. Кто ты перед всем этим? Муха, червяк, козявка. Мокрого места от тебя не останется. Иной раз покажется, что ты уж на том свете, в преисподней… Да-а… Посмотришь, из вздыбленной земли, из дыма и пыли поднимаются ребята – и пошли, пошли… И сам ты рядом с ними. Не-ет, ты не козявка, не червяк – ты человек, и ты бессмертен.
– Куда уж там – бессмертен! – усмехнулся Михаил. – Кого же убивают – букашек?
– Убивают людей, Михаил, – Ефим болезненно поморщился, – многих. И сам всегда понимаешь: тебя тоже могут… Тут другое. Ты не сам по себе. Ты малая часть чего-то большого, неистребимого. Потому с тобой ничего не кончится, не может кончиться.
– Что-то уж больно хитро-мудро. Балаболка и тот понятнее высказывается.
– Все проще пареной репы. Толкую же: раньше силой своей бахвалился, над другими возвышался. Дурость… Не возвышаться, сливаться с другими должен человек…
Ефим не договорил. В конюховскую ворвалась Христя, бросила на верстак обрывки супони, закричала со слезой в голосе:
– Удавить бы вас обоих на этой супони! – приложила ладонь к виску, заохала, скосоротилась.
– Так, – сказал Ефим, разглядывая обрывки, – ясно-понятно. Удавить, говоришь, надо?
– Что случилось-то? – спросил у Христи Михаил.
– Стала затягивать, а она, зараза, лопнула. Об угол амбара и ударилась.
– Ну-ка, – Михаил отвел ее руку.
На виске Христи голубел синяк и кровоточила неглубокая царапина. Михаил достал кисет, оторвал клочок газеты, послюнив, приложил к синяку.
– Держи так… Перевязать надо. Иди домой. На мельницу пошлем кого-нибудь другого.
– Ничего, – сказала она. – На бабе, как на собаке, заживает. Давай, Ефим, новую супонь.
– Сейчас… Сколько вам говоришь – осматривайте сбрую. Нет же… Чем твоя голова была занята?
– Голова моя была занята совсем другим. – Она глянула на Михаила, хитровато прижмурила глаза: – Не до супони было.
Михаил вышел за двери – от греха подальше. Язва – не баба.
XII
Степан Балаболка сидел на огороде возле ульев. Теплынь, благодать на улице. В затишке под забором стала просекаться травка. Пчелы жужжат, гудят, посверкивают крылышками. Работают труженицы, непоседы. А взяток брать пока, считай, не с чего. Голубеет кое-где ургуй-подснежник – вот и все. Но ничего. Скоро зацветет багульник. Сиреневое пламя охватит опушки леса, не успеет оно опасть, вскипит белая пена на кустах черемухи… Тут уж пчеле раздолье. И человеку – радость. Военные зимы были одна другой тяжелее. Но эта, по всему видать, последняя. Доколачивают фашиста. Скоро передышка народу будет.
Солнышко пригревает макушку головы Степана, подремать хочется. На душе славно так, тихо и покойно, мысли плывут легкие, сердцу приятные. Вот кончится вся эта катавасия, ключи от кладовых он положит на председательский стол: хватит, по нужде великой занимался не своим делом. Коренное его дело в этих ульях находится. Сокрыты в тесовых этих домиках важные тайны. И проникнуть в эти тайны даже ученые люди не в силах. Читывал ихние книжки и диву давался. Дурость всякую собирают. Толкуют, что у любой живности, кроме человека, ума не имеется. Все живое в своей жизни другим руководится. Это другое инстинктом называется. Что оно такое? Это вроде бы закваски для ума. Ладно, пускай закваска. Но вот пошел человек в лес и заблудился. Соображалка на плечах вон какая, а дороги найти не может. У пчелы закваска, но она черта с два заблудится. Нет, не все так просто. На это дело можно всю остатнюю жизнь положить. И он ее положит, не пожалеет. Будет дневать и ночевать возле ульев, но своего добьется…
С неохотой оторвавшись от этих мыслей, Степан поднялся, пошел на склады. Там его уже поджидали женщины. Сватья Фетинья встретила упреком:
– Ну ты и обедаешь! Выспаться можно, пока пообедаешь.
Со сватьей – знал – лучше не связываться. Сказал со смешком:
– До войны был лозунг, на конторе висел… Кто хорошо жует, тот долго живет. А у меня зубы худые.
– Пошел-поехал… Шевелись давай, нет времени тут околачиваться, – она достала из кармана телогрейки мятую бумажку, – отвешивай, и я пойду. Ребята не кормлены.
– Что тебе выписали?
– Хлеба два кило. Мишка раздобрился.
Он принял из ее рук бумажку, прочитал, невольно покачал головой. В требовании, правильно, значилось два кило хлеба, но подписался Манзырев красным карандашом.
– Держи пока, – Степан вернул Фетинье бумажку, спросил у других баб: – Что у вас?
Из пяти требований три были подписаны красным карандашом и два синим.
Бабы молча ждали, когда он откроет амбар. А ему стало неуютно, словно бы на солнце вдруг наползла плотная туча и разом все вокруг померкло, и потянуло холодком, промозглостью. Для него красная подпись значила: не давай. Как хочешь выкручивайся, придумывай что хочешь, но не давай. Конечно, Манзырева можно понять… Многие идут в контору, просят: «Выпиши немного мучки или хлеба, на пайке окончательно отощали». Всем дать нельзя, не хватает на всех ни муки, ни хлеба. Кому-то надо и отказать. А кому? Когда находится на месте Иван Афанасьевич, все у него получается как надо. Он умеет отказать: «Погоди, дева, давно ли ты у меня была? Потерпи денек-другой…» Другой скажет: «Ты-то, голубушка, зачем пришла? У вас четверо работают, пайку получают, а ребят – двое. Тебе дам, а вон Федосье откажу. У Федосьи же на одной пайке трое сидят. Справедливо будет?» У Михаила Манзырева так почему-то не получается. Если Иван Афанасьевич в отлучке или хворый, в конторе пыль до потолка. Никто почему-то с его отказом мириться не хочет… Вот Манзырев и придумал. Никому не отказывает, бумажки только шелестят. Но подпись на них – разного цвета, и ты с этими бумажками что хочешь, то и делай…
По первости-то он даже вроде бы и возгордился: большое доверие оказано. Однако тут же понял, что своей увертливостью озлобляет людей, они начинают думать, что он тут зазнался, зажрался, никого признавать не хочет. Но и это не все. Заметил он, что Михаил по неопытности, что ли, нередко отказывает как раз тем, кому просто грешно не дать. Вот они перед ним, бабы… Зачем подписывать красным карандашом бумажку Фетинье? Она с фермы не вылазит. Марья – на тракторе. Правда, Панкратка все время в поле бегал, колоски собирал. Но что насобирал, тут же и съели… Или вот Ульяна Хлебодарова