прирожденные солдаты, они любят военное дело, увлекаются военными играми. Чтобы доставить вам удовольствие, немецкое командование приказало мне заниматься с вами вашим любимым делом: я буду вести занятия по тактике. Прошу познакомиться с моими помощниками.
Помощники — пять солдат. У каждого в руке плетка или увесистая дубинка.
— Становись!
Родная команда прозвучала как хлесткий удар кнута.
А потом… Потом Журавль заставлял ложиться и вставать, ползать по-пластунски и бегать в атаку. И еще требовал, чтобы кричали «ура». Не просто так, а бодро кричали.
Немцы-помощники били тех, кто отставал или, обессилев, не мог больше подняться. Били плетками и палками. Топтали сапогами.
К концу «занятий» многие из пленных оставались лежать на земле. Некоторых из них сразу после «занятий» уносили к воротам, куда складывали умерших. Остальных Журавль приказывал положить на нары в бараке, у самого входа:
— Чтобы на построения не опаздывали.
Вроде бы Журавль проявил заботу о самых слабых, но пленные поняли его правильно: чтобы первые удары обрушивались на них, чтобы скорее оборвалась тоненькая ниточка их жизни.
Но самое страшное и коварное, что таилось в этой «заботе» о слабых, поняли чуть позднее.
Дело в том, что когда всем приказывают построиться перед бараком, пленные стараются как можно скорее проскочить узкую горловину дверей: последних забьют в бараке, они уже не выйдут из него; их вынесут. И поэтому все летели к дверям, ломились вперед, локтями и кулаками пробивая дорогу. В этой свалке у дверей и раньше бывали пострадавшие. А теперь по воле Журавля на пути несущейся толпы оказались самые слабые.
Двух из них задавили при первом же построении.
Во время одного из «занятий» Фридрих вдруг почувствовал, что встать по команде уже не сможет. И тогда неспеша подойдут к нему немцы…
У него только и хватило сил прохрипеть:
— Я готов…
— Встанешь, гад! — с неожиданной злобой захрипел и Никита. — Встанешь, гад ползучий! Или и мне на радость фрицам с тобой подыхать?
Потом, вернувшись в барак и распластавшись на жестких нарах, Фридрих осознал, что эти внешне грубые слова Никиты на какое-то время вернули ему силы. Тогда, на плацу, разноцветные круги мельтешили перед глазами, земля плыла, становилась дыбом. Он непременно грохнулся бы на землю, но Никита обхватил его, прижал к себе, а Журавль новой команды не подал: время «занятий» истекло.
С тех пор для Фридриха нет человека дороже Никиты. Да и тот, похоже, еще больше привязался к нему. Вот и сейчас, едва Фридрих вышел из барака, едва отыскал глазами Никиту, а он уже пододвинулся, освобождая место рядом с собой.
Несколько минут сидели молча, наслаждаясь покоем и теплом. Потом Никита сказал:
— Я решился, со щитом или на щите, как говорили наши предки.
Фридрих понял: надо бежать, бежать в ближайшие дни или будет поздно.
Невольно вспомнилась судьба одного танкиста. В первые дни плена он все хорохорился: «Вот немного подзаживет рана, чуть отдохну, наберусь сил и удеру! Честное слово, удеру!»
Да разве здесь залечишь рану? Наберешься сил?
Позавчера уволокли к воротам того танкиста.
— О чем разговор? — спросил остановившийся пленный, которого прозвали Ковалком. Он вечно, вроде бы бесцельно шатался по лагерю, лез ко всем с разговорами и неизменно выклянчивал что-нибудь.
— Хоть малюсенький, вот такой ковалочек хлебца, — канючил он, глядя прямо в рот, хотя прекрасно знал, что тому, у кого он выпрашивает кусочек, выдана точно такая же пайка, как и та, которую он уже проглотил.
Ковалка все сторонились. Ни в чем особо плохом он замечен не был, но близости с ним избегали. Фридрих ненавидел Ковалка. До плена Фридрих был равнодушен к людям. Правда, у него водились приятели, с которыми он выпивал и шатался по городскому парку, но исчезни любой из них — он и бровью не повел бы. Но в плену, попав в чудовищную машину, где ломали человека, где все было нацелено лишь на то, чтобы уничтожить его, он вдруг стал интересоваться людьми. Он мысленно разделил их на две группы: тех, кто против него, и всех прочих. Первых ненавидел так, что темные пятна застилали глаза, когда смотрел на них. Ко вторым относился доброжелательно. Нет, ни для кого из них он не снял бы с себя рубашки, ни для кого из них не отломил бы крошки от своей пайки. Но все же уважал. Особенно комиссара. Попроси он, может, и урвал бы от себя что, а для остальных — дудки!
Кроме Никиты, конечно. За него Фридрих даже на любые муки пошел бы.
А вот Ковалка ненавидел. За чрезмерное любопытство и вечное попрошайничество. Но Фридрих уже усвоил, что здесь, когда твой каждый шаг стерегут двуногие волки, выгоднее прятать свои настоящие чувства, и поэтому ответил Ковалку спокойно, даже с ленцой:
— Так, ни о чем.
— Таитесь?
— Дурак ты, а не лечишься, — процедил Никита.
Чтобы предохранить друга, Фридрих торопливо сказал:
— Глянь, Ковалок, там никак делят что-то.
Ковалок оглянулся, увидел четырех пленных, грудившихся у входа в барак, и заторопился к ним.
— Так как?
— План имеешь?
— Темнота, как у негра в желудке.
Побег… Он снился ночами, к нему стекались мысли все время, как только в измученное тело начинала возвращаться жизнь. Во сне все выглядело чрезвычайно просто: Фридрих уже идет по дороге, а рядом шумит лес, каждый листок дерева тянется к нему, каждая травинка ластится к ногам. И обязательно на небе солнце…
Звонкая очередь коротко ударила по ушам и оборвалась. При первых звуках ее, чтобы не зацепила шальная пуля, и Фридрих, и Никита, и все другие распластались на земле. Выждали, не загремят ли снова выстрелы, не раздастся ли какая команда и лишь после этого стали приподниматься, садиться и потом — оглядываться по сторонам: кто сегодня и за что оказался мишенью?
Чаще всего стреляли по тому, кто, по мнению часового, слишком близко подходил к проволоке. Но сегодня человек был убит метрах в ста от запретной зоны. Он лежал у ярко-зеленого пятачка, в один ряд обнесенного колючей проволокой. Кругом голая земля, а в центре ее этот зеленый островок. Там росла самая обыкновенная трава. Та самая трава, которую люди обычно безжалостно попирают ногами. Но в лагере для пленных, куда согнали тысячи изголодавшихся людей, и трава признана едой. Ели ее корешки. Потом страшно мучились животом, но все равно ели.
Немцы приказали вырвать с корнями всю траву. Оставили лишь четыре пятачка против вышек с часовыми. И обнесли траву колючей проволокой. Будто тоже арестовали.
Кто притронется к этой дразнящей глаза траве, тому смерть.