чем Рейнгольд смог попасть в город. Там собирали и регистрировали разрозненные воинские части. Рейнгольда направили в санпропускник и прогнали через несколько душевых установок. Ноги у него гноились во многих местах, температура была высокая, а еще у него нашли заражение крови и поместили в лазарет.
«Я погрузился в лихорадочный сон и не знаю, что со мной происходило. А теперь они говорят, что на дворе уже февраль, — так записывал Рейнгольд в своем дневнике. — Я поддерживаю свое здоровье жирами и сладостями. Я ощущаю присутствие больных, от них в воздухе висит селедочный запах, я слышу их оханье, стоны, их последние, зловонные вздохи, наблюдаю, как то, что от них остается — испражнения и кровь, моча и сперма и кислый предсмертный пот, — накапливается в серых постелях Родина дальше от меня, чем когда бы то ни было, Голда же потеряна навсегда».
В марте, когда температура спала, а ноги зажили, Рейнгольд получил две недели отпуска для поездки домой.
На платформах теснились беженцы немецкого происхождения и немецкие военные части, поезда были переполнены. Рейнгольд проехал через Белград и Вену, через Мюнхен, Нюрнберг, Франкфурт, через разбомбленные, выгоревшие города, через поля развалин.
Ночью он прибыл в свой родной город. Вокзал еще сохранился, дома и церкви тоже уцелели, город не был разрушен.
— Я совсем не боялась, — сказала Магда, — я знала, что ты вернешься.
Рейнгольд и Магда сидели за кухонным столом, они держались за руки, обнимали друг друга за плечи, а головы их лежали на столешнице, и час лежали, и два.
— Сейчас я схожу за отцом, — сказала Магда.
Рейнгольд начал рассказывать, а потом спросил у отца: — Что ты об этом знаешь?
А потом и вовсе перешел на крик:
— Что ты об этом знал?
Но отец заметно постарел, стал как бы меньше ростом, и Рейнгольд перестал спрашивать. А Генрих вышел из дому, потому что настало утро.
Магда сказала, что 5 марта брата взяли в фольксштурм. И тогда Рейнгольд рассказал про Голду.
«Сегодня 23 марта 1945 года. Я дома, — записывал Рейнгольд в свой дневник. — Я пробежал по родному городу, городу моего отца, городу моей матери, городу Ханно, городу, что в свое время был для меня и городом Эльзы. Город спал спокойно, он уцелел. Никаких примет дыма и газового света на небе, как было в зловещем русском сне. Город снова принял меня, приютил, обнял меня своими старыми стенами.
А потом мать, а потом отец, а потом — моя кровать! Что ж мне делать, лечь в нее, нырнуть в нее, спилить русский лес, а дрова сжечь, пока сама зола не станет чужой для меня? Что мне делать? Что я могу сделать? Хорошо, я выжил, а дальше что?
Я должен был рассказать матери про Голду, ибо теперь Голда мне представляется как нечто увиденное во сне. Значит, я должен говорить о ней, разговорами вернуть ее в действительность. И мать, она мне в этом помогла.
Я перелистываю страницы своего дневника назад и читаю: „Быть мужем и женой — вот теперь моя родина“. А теперь? Что теперь? Во мне словно зияет дыра, через которую из меня выпало самое лучшее. Эту дыру прострелила во мне война.
А Голда? Как она думает обо мне, каким я ей вижусь? Может, она вернулась в свой Карлсруэ? Или живет у своей тети в Шпайере? А все, что с ней стряслось между первым Шпайером и вторым, представляется ей теперь страшным сном, внутри которого спрятан сон прекрасный. Может быть, она порой видит его, и может быть, она тогда плачет».
Рейнгольд проспал до полудня. Магда разбудила его и сказала, что к обеду пришли дядя Фриц и дядя Отто, а еще передала ему письмо от Мехтхильд. Мехтхильд часто наведывалась к Магде, они садились рядком и говорили про Рейнгольда. Как гебитсмедельфюрерин, она получила перевод в столицу, и вообще она хорошая девушка, добавила Магда, не глядя на Рейнгольда. А Рейнгольд был бы рад еще поговорить про Голду, чтоб та воссияла перед его матерью.
Письмо Мехтхильд было датировано 10 января 1945 года.
«Рейно, я хочу, чтоб ты знал, что вот уже много лет подряд мысли мои неизменно следуют за тобой, поэтому я и пишу это письмо и посылаю его твоей милой матери. Пусть она сохранит его у себя до того времени, когда ты героем воротишься домой.
Ах, Рейно, я так часто сижу перед картой огромной русской страны и пытаюсь представить себе, где там может тебя носить. Я слушаю страшные сообщения, я вижу перед собой обширные поля, напоенные кровью наших отважных солдат. Но все время я пребываю в твердой уверенности, что твоей крови там нет. Несколько недель назад был Святой вечер. Горе и нужда пригнули людей к земле. Как много городов лежит в развалинах, как много людей рассталось с жизнью! Когда на елке загорелись свечи, все они явились к нам, те, кого мы уже потеряли, мой отец и мой брат и много-много других товарищей. Они нанесли нам безмолвный визит, их существо наполнило нас, и мы, живые, заключили их глубоко в свое сердце, чтобы для нас они никогда не умирали. И тогда мы снова ощутили их через несокрушимую силу нашей веры и через власть общности. Еще ни разу я не воспринимала задушевность немецкого Рождества так глубоко, как в этом году, этот глубокий смысл Святой ночи, эту уверенность, что после мрака и тьмы опять придут свет и новая жизнь… Шестое военное Рождество не забудет, пожалуй, никто из нас.
Новый год я встречала в столице. Несколько веселых часов с друзьями и подругами. Мы обеими ногами шагнули в Новый год и услышали голос фюрера. Его глубокая вера в победу придала нам новые силы. Что бы ни произошло, мы — на его стороне, а наградой за нашу верность будет победа. Но сперва нам надо хорошенько потрудиться, каждому по мере его сил.
Кто знает, когда это письмо придет к твоим дорогим родителям. Но едва ли ты, находясь в России, так уж торопишься его прочитать.
А теперь, Рейно, я жму твою руку поверх всех окопов этой ужасной войны и желаю тебе много солдатской удачи.
Мехтхильд.
P. S. В Рождество о тебе справлялся Утц. Хороший он все-таки парень! Ему дали отпуск из части всего на два дня, а он тем не менее объявился. За последние недели его несколько раз посылали на курсы, и теперь он оберфенрих и с великим