— насмешки, страсти, тепла, — что я знал. — Устал с дороги — отдохни. У нас с Малиной срочные дела к отцу.
И, не дожидаясь ответа, не кивнув, они развернулись и пошли вверх по широким ступеням. Плащи развевались за ними, словно крылья. Гигантские двери с глухим стоном приоткрылись, впустив их, и тут же начали смыкаться, не оставляя мне даже намёка на приглашение войти следом.
Я остался стоять на холодном камне, один, с небольшим мешком в руке. Двери захлопнулись с финальным, утробным звуком.
«Добро пожаловать в семью», — едко промелькнуло в голове.
Но это было не то. Это было не похоже на прошлый раз. Тогда здесь пахло опасностью и тайной, но Лана была рядом, живая, горячая, моя. Сейчас поместье встречало меня не враждой, а чем-то хуже — абсолютным, безразличным равнодушием. Я был здесь не желанным гостем, не дерзким нарушителем спокойствия. Я был грузом, который привезли и временно положили у порога, пока не решат, куда его пристроить. Воздух, которым я дышал, казался чужим. Даже свет, падающий из-за туч, лежал на этих камнях иначе, чем на земле за оградой. Всё изменилось. И Лана, стоявшая в центре этих перемен, казалась теперь самой далёкой и недоступной частью этого ледяного мира.
Я самостоятельно вошел внутрь. Прежде чем я успел сделать шаг, после того, как закрыл дверь, из полутьмы высокого вестибюля отделилась фигура. Слуга. Мужчина в безупречно чёрном ливрее, с лицом, белым, как бумага из старинного фолианта, и абсолютно пустыми, запавшими глазами. Он не поклонился, не улыбнулся, не представился. Просто слегка склонил голову — точный, экономичный жест — и повёл вглубь поместья. Его шаги не издавали ни единого звука на каменных плитах, покрытых изношенным ковром с вытканными тёмными розами.
Наш путь пролегал через лабиринт коридоров, высоких и безрадостных. Воздух здесь пах не плесенью, а холодной пылью, воском и чем-то ещё — сладковато-терпким, как увядшие лепестки в гербарии. Слуга остановился у неприметной двери из тёмного дерева, безмолвно отворил её и отступил в сторону, не глядя на меня.
Комната была прекрасна в том же смысле, в каком прекрасна драгоценная реликвия под стеклом музейной витрины. Высокий резной потолок, огромное окно с витражами, изображавшими не библейские сцены, а абстрактные всплески багряного и чёрного. Широкая кровать с балдахином из тяжёлого бархата, камин из чёрного мрамора, начищенный до зеркального блеска. Всё было безупречно, богато, совершенно. И абсолютно безжизненно. Ни одной личной безделушки, ни намёка на уют. Холодный камень стен не скрадывали ковры, а лишь подчёркивали. Здесь не жили. Здесь останавливались. Или хранили что-то ненужное.
Тишина давила. Я сбросил мешок на паркет, звук гулко отдался в пустоте. Я не мог оставаться в этой роскошной камере. Инстинкт, тот самый, что будил меня в тёмных коридорах академии, нашептывал: Двигайся. Осматривайся.
Внутренний двор поместья оказался замкнутым каменным колодцем, куда серое небо смотрело, как в глубокий провал. Воздух здесь был чуть свежее, но та же гнетущая тишина царила и тут. Посреди аккуратно подстриженного газона, больше похожего на зелёный бархатный саван, стояли статуи. Но это не были ни греческие атлеты, ни благочестивые ангелы. Изваяния из тёмного, почти чёрного мрамора изображали крылатых существ со строгими, аскетичными лицами. Их крылья были не птичьими, а скорее, кожистыми, как у гигантских летучих мышей. А в оскалах, едва намеченных резцом скульптора, угадывался четкий, недвусмысленный контур длинных, острых клыков. Они не несли угрозы в своей позе — они просто были, вечные стражи, взирающие на мир с холодным безразличием древней расы.
В дальнем углу двора, в тени разросшегося плюща, притаился небольшой склеп. Его дверь, обитая когда-то железом, теперь была покрыта ржавой паутиной трещин. От щели между дверью и косяком веяло особым холодом — не зимним, а тем, что вымораживает кости и, кажется, замедляет само время. Это был холод забытых склепов и вечного покоя, и он тянулся из-под земли, словно дыхание спящего гиганта.
По двору время от времени перемещались слуги. Все одинаково бледные, все в одинаково чёрном. Они носили дрова, подметали уже и без того безупречные дорожки, переставляли горшки с вечнозелёными, колючими растениями. Их движения были неестественно плавными, бесшумными и слишком быстрыми для человеческого глаза. Взгляд скользил по мне и не задерживался. В нём не было ни любопытства, ни неприязни, ни даже простого признания чужого присутствия. Смотрели так, как смотрят на стул или вазон — мимо, сквозь, отмечая факт существования объекта, но не более того.
Именно это полное, тотальное безразличие стало последней каплей. Одиночество в комнате было одним. Одиночество среди людей, которые тебя не видят, — совсем другим, куда более жутким. По моей спине пробежал холодок, не имеющий отношения к осеннему воздуху. Я резко обернулся, почувствовав на затылке тяжесть чьего-то взгляда. Но двор был пуст. Лишь каменные крылатые тени с клыками смотрели на меня с вечной, немой отстранённостью. И тишина, звенящая, абсолютная, вдруг показалась не пустотой, а формой внимания. Всё здесь — и камни, и слуги, и сам спёртый воздух — наблюдало. Ждало. И это ожидание было тише любого звука и холоднее любого сквозняка из треснувшей двери склепа.
Меня повели ровно через час. Без стука, без слова — слуга просто возник в дверях, бледный и безмолвный, как призрак, и кивком велел следовать. Я поднялся, почти благодарный за возможность выбраться из этой роскошной, ледяной тюрьмы.
Кабинет Каина Блада оказался не комнатой, а целым залом. Потолки терялись где-то в темноте, которую не прогонял даже гигантский камин. Пламя играло на стенах, но не на дереве — а на странных трофеях. Не оленьи рога, а какой-то кристаллический отросток, светящийся изнутри. Не шкуры, а кусок тьмы в стеклянной клетке. Но больше всего давили портреты. Десятки пар алых глаз со стен. Они смотрели на меня с холодным любопытством, будто оценивали новое, сомнительное приобретение.
За чёрным, как ночь, письменным столом сидел сам Каин. Он не работал. Он просто сидел, вращая в длинных пальцах хрустальный бокал. Внутри плескалась жидкость цвета старой, запёкшейся крови.
— Добро пожаловать в наш… дом, Роберт, — произнёс он, не оборачиваясь. Голос был низким, бархатным и абсолютно пустым. — Лана говорит, ты проявил некоторую стойкость. — Он медленно повернул голову. Лицо — моложавое, идеальное. Но глаза… Боже, эти глаза. В них плавало что-то древнее камней этого поместья. Усталость от бесконечности. — Для барона.
Эти слова, сказанные так спокойно, ударили больнее оскорбления. Здесь я был