синие: они лучше для глаз»[348].
Набоков может конкретизировать документальное описание, может добавить к нему какую-то подробность, может контаминировать источники, но его домыслы никогда не вступают в противоречие с материалом. Другое дело Тынянов, который готов изменить любую деталь документа. Вот, например, как он «окрашивает» и корректирует портрет доносчика Майбороды в «Смерти Вазир-Мухтара». Его источник – воспоминания П. А. Ильина, служившего вместе с Майбородой в Апшеронском полку в 1840-е годы:
Высокий рост, короткая талия и длинные ноги делали его не красивым, хотя лицо было недурно; но темная кожа лица, синие полосы от просвечивающей бороды на гладко выбритых и лоснящихся щеках, строгий взгляд, сухой тон разговора до крайности, медленность движений и неуклюжесть их расположили к нему всех антипатично[349].
От этого портрета Тынянов оставляет только синие (в романе «сизые») гладко выбритые щеки, игнорируя или заменяя все остальное:
Лицо у человека было сизо-бритое, цвета розового со смуглым, как тронутая тлением ветчина. <…>
<…> человек с лицом цвета сизого, лежалой ветчины, тонкий прямой человек.
<…> с длинной талией, капитан Майборода[350].
Вместо короткой талии Майборода получает длинную (то есть из непропорционально длинноногого человека становится коротконогим), а вместо темной кожи на лице – розовую, что дает Тынянову возможность ввести пейоративное сравнение с несвежей ветчиной. По сути дела, он не реконструирует внешность исторического лица по документам, заполняя лакуны, как это сделал бы Набоков, а создает параллельный образ, который выражает авторскую нравственную оценку презренного предателя.
По отношению к документальным источникам набоковская «Жизнь Чернышевского» и биографическая проза Тынянова 1920-х годов находятся на противоположных полюсах жанра. Вероятно, это объясняется различным отношением писателей к истории и историческому нарративу. Тынянов, как и подавляющее большинство его советских современников, находился под гипнозом историзма в действии и верил в объяснительную силу больших нарративов, для которых важны не мелкие случайные факты, а каузальная детерминация. «В „Смерти Вазир-Мухтара“, —писал Б. М. Эйхенбаум, – все случайное становится обязательным, необходимым. Здесь всем владеет история, потому что каждая вещь существует не сама по себе, а в соотнесении с миром. <…> Весь роман построен на „сопряжении“ истории и человека – на извлечении исторического корня из любого эпизода, из любой детали»[351]. Соответственно, если деталь в источнике не совпадает с «формулой эпохи» (В. Шкловский), то автор не только может, но и должен ее убрать или заменить. Набокова же, всегда отвергавшего историческую детерминацию и даже само понятие исторической эпохи[352], интересует – как и профессора Т. П. Пнина – только Petite Histoire, только петит под страницей большого нарратива. Из бесформенной массы документов он вылавливает выразительные, забавные, гротескные, но с точки зрения Большой Истории нерелевантные детали, которые затем соединяет в связный рисунок судьбы героя, понятой трансисторически как некая жизненная трагикомедия, словно бы сочиненная невидимым автором и разыгрываемая «в сукнах» исторических обстоятельств.
В романе Bend Sinister («Под знаком незаконнорожденных») Набоков перифразировал одну из притч царя Соломона: «…the glory of God is to hide a thing, and the glory of man is to find it»[353] (букв. пер.: «Слава Божия – спрятать вещь, а слава человека – найти ее»), и эту апофегму можно считать девизом его философии сокрытия и обнаружения. По убеждению Набокова, каждое явление природы и культуры, будь то гениталии чешуекрылых или реклама трусов, может прятать какую-нибудь эстетически ценную подробность, и «слава» наблюдателя состоит в том, чтобы ее отыскать, получив от этого эстетическое удовольствие. Бог-творец своих текстов, он демонстрирует в них свои находки – свои вырезки и выписки, и в то же время прячет собственные придумки, которые должен найти внимательный читатель.
«Жизнь Арсеньева» и «Дар»
Бой отца с сыном
История отношений Бунина и Набокова – как биографическая, так и сугубо литературная – неплохо изучена. В 2023 году вышла уже четвертым, расширенным и дополненным изданием хорошая книга Максима Шраера «Бунин и Набоков: история соперничества», основанная на архивных материалах и сопоставлении ряда произведений обоих писателей. В самых общих чертах динамику их литературной дружбы, переросшей во вражду и соперничество, можно описать следующим образом. В конце 1920-х – начале 1930-х годов Набоков относился к Бунину с льстивой почтительностью, приличествующей «прилежному ученику великого мастера» (как он назвал себя в дарственной надписи на «Возвращении Чорба»), а Бунин, со своей стороны, благоволил к почтительному дебютанту, посылал ему свои книги с ободряющими инскриптами и хвалил, правда не публично, его прозу. Так, в письме 1930 года к Бунину, благодаря за присланную «Жизнь Арсеньева», Набоков писал: «В свое время Гессен мне передавал ваш отзыв о „Чорбе“, – я всегда чувствую ваше доброе расположение ко мне»[354]. В дальнейшем, однако, отношения двух писателей заметно осложнились: Бунин явно ревновал ко все возрастающему успеху Набокова у читателей и особенно читательниц, а Набокова стала тяготить роль «прилежного ученика», от которой он теперь всячески открещивался. В письме к американской исследовательнице Е. Малоземовой он резко отделил себя от «великого мастера»:
…я лично с ранней юности любил писания Бунина (особенно его стихи, которые ценю выше его прозы), но о прямом влиянии на меня не может быть и речи. Я сам по себе, как Вы правильно замечаете. Телесная красочность слога, свойственная в различной степени и Бунину, и мне, и Толстому, и Гоголю, зависит главным образом от остроты зрительных и других чувственных восприятий, – это есть свойство именно физиологическое (организм Бунина – хрусталик, ноздри, гортань – несомненно лучше устроен, чем, например, организм Достоевского), а не историко-литературное; метод же применения этой природной силы у каждого из названных писателей другой. Кровь и нервы Бунина вероятно чем-то похожи на мои, но отсюда far cry[355] до литературного влияния[356].
Бунин же придерживался другого мнения. «Я думаю, что я повлиял на многих, – писал он той же Малоземовой. – Но как это доказать, как определить? Я думаю, что не будь меня, не было бы и Сирина (хотя на первый взгляд он кажется таким оригинальным)»[357].
Личные встречи в Париже, на которых, по воспоминанию Набокова, между ними «завелся <…> какой-то удручающе-шутливый тон» [V: 319], не способствовали их сближению. В письмах жене этого времени Набоков отзывается о Бунине в высшей степени неприязненно:
При ближайшем рассмотрении Бунин оказывается просто – старым пошляком <…>[358].
Какой это неприятный господин – Бунин. С музой моей он еще туда-сюда мирится, но «поклонниц» мне не прощает[359].
Какой он хам! <…> жуткий, жалкий, мешки под глазами, черепашья шея, вечно под хмельком[360].
Во время одного из писательских застолий, рассказывает Набоков, подвыпивший Алданов кричал ему: «Вы первый писатель. Иван Алексеевич, дайте ему ваш