в Бутырке завсегда имеются. Это ж как фабрика. Под тридцать тысяч каторжников за год этап за этапом сквозь неё проходит.
Но вот, в середине дня, непрестанно гудя клаксоном, подкатил к Бутырке грузовик. И уже не с рабочими, а с вооруженными солдатами и дружинниками в кузове. В ответ на отказ открыть ворота, стрелять и угрожать они не стали – просто быстренько раздобыли железные ломы, которыми местные дворники скалывали лёд с тротуаров…
Этому дню не суждено было получить статус национального праздника, как во Франции. Хотя символичное число – 1 марта, первый день весны – безусловно к этому располагало. Но Бутырка – не Бастилия. И Россия – не Франция.
Около пяти вечера, сразу после первых ударов, обязанные беречь всякую казенную собственность, а ворота таковыми безусловно являлись, надзиратели и жандармы сдались. Двери страшной Бутырки распахнулись. Мощная людская лавина с криками и песнями хлынула внутрь двора, закружилась, затопала, разлилась по этажам. Испуганные стражи робко жались к стенам, без всякого сопротивления отдавали и оружие, и связки ключей. По коридорам застучали сапоги, заскрипели и захлопали двери, загулял сквозняк.
Многоликий поток, не теряя революционной энергии, вскоре двинулся в обратном направлении, уже вобрав в себя сотни людей в арестантских одеждах. Застучали молотки, расковавшие тех политкаторжан, что были в кандалах. Классическое орудие пролетариата становилось прямым символом свободы и революции. Затем страдальцев, избавившихся от оков, под «Варшавянку» и «Смело, товарищи, в ногу» подхватывали на руки и несли к выходу.
На улицах Москвы. Февраль 1917 г. [Из открытых источников]
Свобода пришла сама, открыто, мощно, шумно и многолюдно. И эта свобода была не только его личной. Она была частицей общей, великой свободы. Которой он грезил, на которую положил всю свою жизнь. Жизнь, которую он мыслил тоже исключительно лишь частицей общей жизни, общей борьбы за счастливое будущее.
– Юзеф! Юзеф!
Феликс оглянулся на этот женский крик – надо же, кто-то вспомнил одну из его подпольных кличек. И он тут же оказался в горячих объятиях. Да, да, он знал эту кудрявую девушку ещё по Варшаве. Значит, у его сегодняшней свободы было ещё и имя.
– Яника, это вы?! Яника Тарновска?
– Так, так, то я. – И широкая безудержная улыбка вместе со слезами заиграла на ее лице.
– Только я теперь уже не Юзеф, не Франек, не Астрономек, а снова Феликс, – чуть смущенно поправил он. – Феликс Дзержинский.
– Да ведь и я не Яника! – радостно откликнулась она и протянув руку, представилась: – Люцина Френкель.
И тут же приколола к его тюремному одеянию свой красный бант. Рядом оказался ещё один знакомый ещё с 1905 года по Польше, а потом и сибирской ссылке Казимир Взентек.
– Нам поручено сразу доставить вас в Московский совет, на заседание. Совет теперь в здании бывшей городской думы.
– Ну, добже, добже… – инстинктивно, ещё не переходя на русский от воспоминания об этой девушке, о Варшаве, о Вильно, о Лодзи, о польском подполье, беспрестанно вращая головой, привыкая к новой реальности и слегка поёживаясь, с ответной улыбкой произнёс Феликс. – Трохэ зимно тут на воле.
Первый весенний день действительно выдался ясным, солнечным, но и морозным. Впрочем, февраль в срединной России неизменно суров. Недовольный количеством отведенных ему дней, он всегда чувствует себя ущемленным в правах и уж в этом-то году, будто заразившись общим революционным энтузиазмом, явно решил не сбавлять градус, экспроприировать недельку-другую у готового разговляться блинами и пирогами зажиточного соседа – марта.
Едва товарищ Френкель назвала его имя, Феликса восторженно подняли на руки и перенесли в кузов грузовика, над которым гордо реяло красное знамя. Совершенно незнакомые люди протискивались к нему, улыбались, жали руку, обнимали. И уже казались близкими, едва ли не родными. Видно было, что товарищ Дзержинский известен многим. Даже если и не встречались лично, то о нем, его судьбе, делах и несгибаемом характере знали, слышали, читали в революционных газетах.
Откуда-то из толпы явилась длинная и широкая, скорее всего, кавалерийская шинель без погон… Он сел, уютно завернулся в нее. Наверное, со своей нынешней тюремной бородой и длинными нечесаными волосами, сухой и изможденный он, несмотря на эту шинель, едва ли мог выглядеть человеком военным. Скорее уж каким-то странствующим от монастыря к монастырю, недавно исполнившим обет затворником-монахом. «А что? – усмехнулся он самому себе. – Шинель – она, пожалуй, и есть своеобразная ряса, сутана служителя революции».
Глава 2
Из Бутырки в Моссовет
Устроившись в кузове грузовика, Феликс притронулся к прикрепленному рядом древку красного знамени и улыбнулся. Когда-то, пятнадцать лет назад, такое же, с надписью «Свобода», он своими руками водрузил над восставшим Александровским централом…
Тоже была весна, но более поздняя, сибирская… Воздух полон птичьим гомоном, напитан пряными запахами хвои, оттаявшей земли, пробуждающихся трав. С высоких, поросших тайгой гор, в ложбине меж которыми располагались кирпичные тюремные здания, переделанные когда-то из заводских, ласково задувал потеплевший ветерок. А они под конвоем входили за высокий бревенчатый частокол через ворота с золоченым двуглавым орлом и надписью «Александровская центральная каторжная тюрьма».
До прибытия их партии политических там было немного. Всей внутренней жизнью, по обычаю, управляли уголовники. Их главных авторитетов величали «Иванами». Это были закоренелые убийцы и грабители, имевшие за плечами уже не одну «ходку». И жилось им тут достаточно вольготно.
Ниже по табели о рангах шли «храпы», еще ниже «игроки». Они держали в своем подчинении криминалитет попроще – шпанку или кобылку, – добывали на воле выпивку, закуску, различные мелкие товары и открывали свой майдан – тайную тюремную лавочку. Цены в ней были высокими, а деньги ссужались под огромные проценты. Администрация тюрьмы смотрела на всё сквозь пальцы, лишь слегка контролируя майданщиков и не давая им развернуться в полную силу. Такой негласный договор позволял без труда поддерживать нужную дисциплину.
Поскольку смотритель тюрьмы Лятоскевич сам когда-то был сослан в Сибирь за участие в Польском восстании 1863 года, то значительные послабления были и для политических. Силами арестантов здесь была открыта школа, устроены театр и оркестр, в котором и сам седовласый Лятоскевич играл на скрипке. Все это после долгого тюремного сидения, безусловно, поражало. На протяжении всего дня камеры не закрывались, была возможность гулять по широкому двору, полной грудью дышать сухим горным воздухом, читать книги, писать свои заметки и письма, общаться с товарищами.
Кого-то Феликс знал еще по революционным кружкам, с кем-то вместе уже сидел, с кем-то сошелся на этапе. Большинство составляли эсеры-боевики, но были и социал-демократы, бундовцы, просто беспартийные бунтовщики-студенты в тужурках