в тюрьме… Казалось уже, что вовсе не женщины, а именно они, тюрьмы, будет вечными спутницами Феликса.
Но вот дверь камеры открыта… Вопреки копившейся, надсадной боли, вопреки прогнозам врачей и тайным упованиям жандармов, вопреки недавним жестоким побоям от уголовников, после которых попал в лазарет и затем в одиночку, он все-таки дожил до этого часа.
Когда сняли ножные оковы, когда смог спать в общей камере и по пять часов трудиться в маленьком полутемном помещении мастерской, выполнявшей на швейных машинах военные заказы, тоска стала одолевать меньше. Работа как-то исцеляла и ослабшие мускулы, и озябшие нервы. Это ведь только поначалу кажется, что в каземате хорошо думается. Поначалу. Но потом приходит опасение, что в одиночке и сами слова забыть можно. Общаться не с кем. Смыслы просто распадаются на звуки.
Еще задолго до Бутырки, даже до Сибири, из Седлецкой тюрьмы двадцатичетырехлетний Феликс писал сестре:
«Дорогая Альдона! Далеко друг от друга разошлись наши пути, но память о дорогих и еще невинных днях моего детства, память о матери нашей – все это невольно толкало и толкает меня не рвать нити, соединяющей нас, как бы она тонка ни была. Поэтому не сердись на меня за мои убеждения, в них нет места для ненависти к людям. Я возненавидел богатство, так как полюбил людей, так как я вижу и чувствую всеми струнами своей души, что сегодня… люди поклоняются золотому тельцу, который превратил человеческие души в скотские и изгнал из сердец людей любовь. Помни, что в душе таких людей, как я, есть святая искра… которая дает счастье даже на костре».
Медленно и неуверенно выходя из постылого каменного мешка, он пошатывался не только от физической слабости и ран от кандалов, но и от внезапного опьянения этим непривычным, всеобъемлющим ощущением свободы, пришедшей прямо будто по календарю, в первый день весны.
Не ошибся, угадал в недавнем письме супруге: «Теперь я дремлю, как медведь зимой в своей берлоге, осталась только ясная мысль, что весна придет, и тогда перестану сосать свою лапу и все оставшиеся еще в душе и теле силы проявятся. Буду жить».
Голова заметно кружилась, а пульс в висках лихорадочно отбивал только эти три слога – сво-бо-да, сво-бо-да! Она мгновенно заполнила все его существо, заменив привычную, скупую, как тюремная пайка, связь с внешним, закамерным, застенным, «забутырским» миром. Даже если это лекарство, принимать сразу большую дозу рискованно.
Наверное, и разум, как сощуренные глаза, отвыкшие от прямых лучей солнца, затухавшие в ежедневной близорукой и серой перспективе каменных стен, пола и потолка, начинает пока лишь защитно слезиться от неожиданного и бескрайнего хотя и предвечернего света, от этого снега и неба, от веселой суматохи лиц вокруг…
Чудилось, что у этой сегодняшней свободы есть какой-то свой, особый цвет, звук, запах и даже вкус… Ведь для многолетнего узника суть свободы постепенно и неизбежно сужается всего лишь до понятия воли, воли физической – окна без решеток, двери без засова, тела без кандалов и арестантской робы, стен без сырости, прогулок без конвоя… Клочки этой воли-свободы он не раз обретал и прежде, но только дерзкими, рискованными побегами, таясь и скрываясь, меняя одежду, документы, имена, подпольные клички, страны и города, конспиративные адреса и связи. А по пятам следовали его фотокарточки – фас, профиль – и приметы: «Рост 2 аршина 7 5/8 вершка, телосложение правильное, цвет волос на голове, бровях и пробивающихся усах темно-каштановый, по виду волосы гладкие, причесывает их назад, глаза серого цвета, выпуклые, голова окружностью 13 вершков, лоб выпуклый в 2 вершка, лицо круглое, чистое, на левой щеке две родинки, зубы все целы, чистые, рот умеренный, подбородок заостренный, голос баритон, очертание ушей вершок с небольшим».
Ф. Дзержинский в период пребывания в Ковенской тюрьме.
Жандармское отделение, г. Ковно, 1898 г. [РГАСПИ]
Ещё ранним утром арестантская почта разнесла по камерам слух, что тюрьму нынче будут «освобождать». Да если б и не было этого общего слуха, у каждого ведь был свой.
Заключенным доступны лишь разрешенные с начала войны и уже несвежие номера «Правительственного вестника» да «Русского инвалида». А там, за стенами, город шумел уже несколько дней. Прямо у ворот собирались толпы демонстрантов, родственников, рабочих ближних заводов и фабрик. Они громко скандировали «Воля! Воля! Воля!» Выкрикивали даже фамилии узников. Пели песни – революционные и просто русские народные, в самих мотивах которых, пожалуй, заложена не меньшая бунтарская мощь и удаль.
Впрочем, на распорядок дня внутри бутырских стен эти шумные дни никак не влияли. Они по-прежнему стояли угрюмо, твердо и несокрушимо, как защитная дамба посреди штормового моря. А как иначе? Тюрьмы из века в век были неотъемлемой частью любого государства, столпом его стабильности, его надежной укрепой. И части эти жили из века в век по своему, розному от общего укладу. Так было, есть и будет.
Разве что сегодня служители выглядели чуть более озадаченными и вяловатыми. Но только чуть.
Ф. Дзержинский в период пребывания в Седлецкой тюрьме.
1901 г. [РГАСПИ]
Где-то там революция, где-то там вроде бы отрекся царь. Но все равно в Петрограде кто-то есть, заседает, решает, командует. На их памяти в девятьсот пятом уж такие песни и крики, митинги и демонстрации были. И дружинники, и пальба, и баррикады. И декабрьский мороз был. Тогда рабочие Миусского трамвайного парка и савёловские железнодорожники тоже собирались у ворот и даже пытались захватить тюрьму, но конвойная команда их легко отбила. А потом пришли верные присяге драгуны.
Так и миновало. А вскоре грянул славный юбилей Дома Романовых. Издан был Всемилостивейший манифест, по которому надлежало «достойно ознаменовать нынешний торжественный день и увековечить его в памяти народной». В высочайшей бумаге объявлялось о льготах и пособиях малоимущим, амнистии заключенным, погашении кредитных и налоговых задолженностей, бесплатном угощении для народа и много чего ещё. Три месяца длились народные гулянья. Гремели балы, обеды и приёмы…
Манифест уверенно провозглашал: «Совокупными трудами венценосных предшественников наших на престоле российском и всех верных сынов России созидалось и крепло русское государство… В сиянии славы и величия выступает образ русского воина, защитника веры, престола и Отечества… Благоговейная память о подвигах почивших да послужит заветом для поколений грядущих, и да объединит вокруг престола нашего всех верных подданных для новых трудов и подвигов на славу и благоденствие России…»
Ан, глядь, и ныне какой манифест объявят, какое послабление выйдет и всё понемногу успокоится, рассосется! А камеры свободные