мои у тебя?
— У меня, — ответил Родион, подойдя к слуховому окну.
— Сколько выкупа возьмешь? Смотри не запрашивай! — сказал Васька, подняв рябое, рыжее лицо.
Но Родион и вовсе не стал спрашивать выкупа.
— Шутишь! — сказал недоверчиво Васька.
— Зачем же? Не надо мне никаких денег. Я ухожу на войну.
— Врешь! А тебя возьмут? А с голубями как будешь? Продашь? — выпалил залпом Васька.
— Нет, не буду продавать, — отвечал Родион с внезапным волнением. — Друзей не продают. Я без денег отдам тебе. Побереги, особенно Яшку. Умный, только что не говорит. А когда, бог даст, вернусь, сочтемся.
Среди обитателей рабочей окраины Родион прослыл чудаком, но добрым малым: письмо или прошение написать — он никогда никому не отказывал. Его уважали. Но отдать стаю голубей так вот, за здорово живешь — это было сверх Васькиного понимания.
— Смеешься? — буркнул он глухо, готовый вот-вот вспылить.
Родиону вдруг захотелось в последний раз погонять голубей.
Но Ваське не понравилась затея Родиона.
— Чего там гонять всю стаю… — молвил он в нерешительности, вдруг отвернулся и молча пошел обратно по мокрой от росы траве, сверкая босыми зелеными пятками.
Тогда Родион вылез на крышу и стал выпускать голубей. Одних он высоко подбрасывал, другие сами выскальзывали из его рук, а Яшка низко летал над ним, шелестя крыльями.
Потом и над крышей Васьки взвилась, как дым, голубиная стая, и Яшка, быстрый и сильный турман, издав короткий, призывный крик, устремился ей навстречу, увлекая за собой весь свой отряд.
Родион проводил голубей долгим и нежным взглядом, вернулся на чердак и начал заколачивать досками слуховое окно.
Глава вторая
Первый подвиг юного героя
Недалеко от дома Родион увидел толпу, наседавшую на какого-то здоровенного парня. Он подумал, что поймали немецкого шпиона, но потом услышал возгласы: «Вор он, вор! Мамоньки! Бей его!»
Удивительно было, что парень в нарядной красной рубахе и новых сапогах, с густо смазанными деревянным маслом кудрями, нисколько не сопротивлялся, а, легко отпихивая от себя нападающих, смиренно упрашивал:
— Не троньте меня, православные! Худо будет. Распалюсь — себя не помню. Не миновать мне с вами тюрьмы и каторги. Себя пожалейте люди добрые! Сила моя таковская — кого пальцем трону, порешу на месте.
Но люди добрые не верили молодцу, похвалявшемуся такой необыкновенной силой, а куцый человечишка, тряся козлиной бороденкой, тянулся морщинистым кулаком к лицу силача и повизгивал:
— Вор! Жулик! Отдай картуз! Сей момент отдай, разбойник!
— Но-но! В харю не лезь, осерчаю. Козява ты! — отвечал силач, отталкивая его. — Бить бей, только не в харю. Не стерплю.
Но козява не унимался:
— В морду, братцы, в морду его! Ага! Железо под рубашкой прячешь. Кольчугу надел? Аспид! Убивец! Смутьян!
Семеро на одного — ничего не могло быть отвратительней для Родиона; мигом очутился он в гуще толпы, проталкиваясь локтями и кулаками.
Его вмешательство обозлило людей. Когда Родион пришел в себя, то увидел склонившегося над ним силача, который спрашивал его виноватым и участливым голосом:
— Крепко они тебя оттаскали?
Куда уж крепче, Родион еле дышал.
— Век не забуду, — продолжал силач, — потому уберег ты меня от тюрьмы и вечной каторги. Ведь я, понимаешь, играючи могу человека порешить. Ты погляди! — Он закатил рукава и показал тугие, округлые, как бы гарцующие мускулы, которые вдруг вздулись и потемнели; казалось, они вот-вот лопнут, не выдержав громадной, распирающей их и связанной силы.
— Ого! — с восхищением молвил Родион, позабыв про свою боль.
Но силач уныло покачал головой:
— Через это «ого» всю жизнь терплю. Посуди, мил человек, легко ли мне, ежели меня все бьют, а я не смею сдачи дать. Только зубами скрипишь, а иной раз прямо в слезу прошибает. В малолетстве бугаю по нечаянности хребет сломал. Верно, верно говорю, вот те крест, святая икона. Спасибо, батюшка наш, отец Савватей, из беды вызволил. А то хотели меня в клетку посадить, ровно зверя какого. Ну, я зарок дал до людей не прикасаться. И стали на мне люди воду возить. Эх! И за что тебе, Филимон Барулин, такая недоля? — Он залился слезами.
Родион вдруг почувствовал, что Филимон Барулин пьян.
— А за что на тебя народ напал?
— Пустое, — ответствовал силач, — И не народ вовсе, а так… Понимаешь… Привязался ко мне какой-то кулёма: отдай да отдай ему прошлогодний снег. А я его, охломона, впервой вижу. «Отстань, говорю, отвяжись Христа ради, не брал я у тебя ничего». А он пристал, как банный лист к причинному месту. И пошел сыпать всякие такие опасные слова, аж у меня от них, понимаешь, шум в голове и ушам больно. А тронуть его опасаюсь, старичишко-то трухлявый, самосилом рассыпаться может. А тут какой-то дяденька, тоже козявкин сын, ввязался и жару поддает. «Нынче, — кричит, — невинных нету, все воры, все жулики. Не украл, так украдет, не убил, так убьет. И еще разукрасился, ровно столб в табельный день, ишь ты, знаменосец! Дать ему бубны! У него и рожа приметная, кирпича просит, бей его, — кричит, — православные, в мою голову… Бей в морду, как в бубен». Спасибо, ты подоспел. Славный ты человек, один на семерых. И силенка у тебя тоже, скажу, ничего, подходявая. Одного саданул, так он, понимаешь, согнулся в три погибели. Откуда ты такой умелец?
Родион был смущен похвалой силача. Он хотел сказать, что настоящий солдат должен знать и кое-какие приемы борьбы, но не успел. Появился городовой.
— А ну, не скопляться! Разойдись, народ! Кого надо, того побили. Не разговаривать. Кому говорят? Ра-азой-дись!
— Правильно, господин ундер! — подхватил Филимон Барулин.
— Молчать! Не рассуждать! — рявкнул городовой, страшно выпучив глаза.
Родион потянул силача за руку.
Отойдя шагов двадцать, Филимон Барулин полез в карман, достал что-то очень странное, бесформенное, поломанное. Сразу и не определить было, что это картуз. Филимон даже ахнул.
— Батюшки-светы, вот так штука, — проговорил он с неподдельным отчаянием. — Выходит, зря только шум затевал. А какой был картуз! На пасху целковый отдал. Я, вишь, его целовальнику пропил, опосля раздумал, обратно взял. Не могу же я на войну без картуза идти. Засмеют. Уж лучше пущай меня побьют, чем засмеют.
Видя его расстройство, Родион протянул ему свою выцветшую гимназическую фуражку.
— Вот спасибо, — сказал Филимон Барулин с чувством, — по гроб жизни помнить буду. Тебе, брат, ничего, зелен, а мне, понимаешь, норов не дозволяет… без картуза — срам один. Постой-ка! А ты что, тоже на войну собрался? Дюже молод. Ай по чужой статье забрили?
— Нет, я доброволец.
— Вона-а! Другой коленкор. Тогда пойдем, не будем мешкать. Вон когда