сила моя потешится, позабавится, досыта нагуляется. Мне подраться страсть как хочется. Я вполсилы бить согласен. А люди опасаются. «Разгорячишься, говорят, Филимоша, в раж войдешь, каюк, всех поувечишь». Тебя звать-то как? Родион Андреич! Имя громкое. А меня все больше Филимошей кличут, а то и запросто Филька. Я человек тихий.
Но Родион захотел узнать, как зовут силача по батюшке. Это растрогало Филимона Никитича до слез.
— В третий раз уважение оказываешь, Родион Андреич! И мы в долгу не останемся. Ну, пошли, друг ситцевый! Воевать так воевать. Русский человек всего боится, окромя смерти. Бога боится, начальства боится, а смерти не боится! Начальства пуще всего боится… а начальства у него много, считать будешь, пальцев не хватит. Ежели вникнуть, так русскому человеку выходит не жить, а только начальство ублажать.
Он обдернул помятую рубаху, сдвинул на затылок гимназическую фуражку с темным следом от герба и с потрескавшимся лаковым козырьком. Он вдруг надел свой изуродованный картуз на газовый фонарь и долго ржал над своей выдумкой, твердя: «Ей-ей, на козяву похож». Потом обнял за плечи своего нового приятеля и затянул необычайно высоким, звучным голосом:
Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья!
А завтра рано, чуть светочек, заплачет вся моя родня.
Заплачет мать моя родная, заплачет брат и мой отец.
Еще заплачет дорогая, с которой шел я под венец.
Филимон Барулин прослезился.
— Слова-то какие жалостливые, — сказал он. — Я, брат, сирота, ни отца, ни матери, ни невесты, кругом один, как вешка в поле. И пожалеть меня некому. Вот я сам себя и жалею. И тебя жалею.
Они шли по мостовой, так как на тротуаре им было тесно: рослый и румяный богатырь Филимон Барулин, в парадной красной рубахе, гимназической фуражке и в козловых визгливых сапогах, и небольшой, тонкий и очень юный Родион Аникеев, с растрепанной шевелюрой, в черных, из крепкой чертовой кожи брюках и новешеньких башмаках, купленных три дня назад. Рядом со своим мощным спутником юнец казался еще моложе, еще тоньше, еще нежнее.
И люди оглядывались на них.
Как истинный подвиг был не понят и осмеян людьми
Приятели завернули за угол, когда услыхали крики: пожар, пожа-ар!
Перед трехэтажным домом кирпичной кладки уже собралась порядочная толпа. Из раскрытых окон в третьем этаже валил густой черный дым. Кое-где потрескивали языки огня, то распадаясь и исчезая в дыму, то выхлестывая из него тяжелой струей и разбрасывая во все стороны снопы искр.
Из дому выбегали перепуганные люди, они суетились, кричали, кого-то браня и проклиная, а иные в немом отчаянии заламывали руки и, оцепенев от ужаса, смотрели на гигантскую огненную птицу, которая как бы порывалась взлететь, треща и хлопая крыльями. С каждой секундой эта птица становилась крупнее, размах ее крыльев — шире; она уже высунула на крышу хохлатую голову с багрово-черным гребешком.
Толпа все прибывала, шумя и горланя: «Воды! Воды!» А воды не было, и пожарных не было. И люди всячески честили пожарных.
Крик, шум, гам, сутолока стояли невообразимые. Хотя горело одно крыло дома, но уже из соседних домов начали вытаскивать вещи, и люди стали располагаться лагерем, как беженцы и погорельцы, и дети кое-где уже просили пить, есть и пи-пи. Из окон вдруг полетели связанные наспех узлы, которые раскрывались на лету, рассыпая в воздухе разную утварь.
Родион прежде всего кинулся стаскивать разбросанные повсюду вещи, чтобы их не разворовали. На ходу он крикнул какому-то молодчику в пиджачке, надетом на один рукав, чтобы тот присмотрел и постерег безнадзорное добро.
Но молодчик и бровью не повел, продолжая глазеть на пожар с ярмарочным воодушевлением, то и дело бросая себе в рот подсолнухи, с хрустом разгрызая их и выплевывая шелуху.
Филимон Барулин, следуя за своим решительным и деятельным приятелем, окончательно протрезвел.
Внезапно в окне третьего этажа в клубах, дыма появилась маленькая девочка с грудным младенцем на руках. За ней следом гналось пламя. Спасаясь от него, девочка перебежала к соседнему окну. Но и пламя, выгибаясь по-кошачьи, прыгнуло за ней. Девочка отпрянула к третьему окну; дальше отступать было, очевидно, некуда, а пламя настигало ее. Видно было, что девочка кричит, но шум толпы и рокот огня заглушали ее голос.
Филимон Барулин метался, слезно моля:
— Лестницу, братцы!.. Православные христиане! Живые ребятишки… грех-то какой…
— Будет тебе скулить, чертова дылда, дубина стоеросовая! — сказал ему злобно молодец в пиджачке, надетом на один рукав, и вдруг взвыл: — Знамо, чьих рук дело. Шпиены! Жиды! Поджигатели!
Неожиданно Родион сбросил башмаки и стал взбираться по водосточной трубе, проходившей как раз у того окна, в котором виднелась девочка с грудным младенцем на руках; она то пропадала в дыму, то вновь показывалась.
Люди замерли в страхе и растерянности. В наступившей тишине слышно было, как шипит, трещит огонь, раздуваемый ветром, да где-то невдалеке гудит набатный колокол.
Карабкаться по раскаленной трубе становилось совсем невмоготу; в некоторых местах она была перевязана проволокой с торчащими шипами, которые сквозь одежду вонзались в тело. А жгучие клубы дыма то и дело перекатывались через Родиона, обдавая его искрами.
Поравнявшись с окном, он крикнул девочке, чтобы она отдала ему ребенка. Она послушно исполнила его приказание, но почему-то заплакала.
— Не плачь! Я сейчас за тобой вернусь, — крикнул он, задыхаясь от палящего дыма, который ударил ему в лицо тучей искр и прожег кожу на щеках и на лбу.
Боль была невыносимая, но Родион продолжал осторожно спускаться, держась за трубу одной рукой, а другой прижимая к себе завернутого в одеяло младенца. Спускаться было гораздо труднее, нежели подниматься, быть может потому, что силы иссякали.
Наконец он коснулся ногой тротуара. Он был весь в ожогах и царапинах и шатался от изнеможения. Но он был готов, передав младенца Филимону, повторить экспедицию за девочкой. Вдруг он почувствовал какую-то удивительно странную тишину вокруг себя, похоже — даже пламя пожара легло и присмирело на мгновенье. Его испугало ошалелое выражение в лице Филимона, как будто силач увидел что-то сверхъестественное. Родион взглянул туда, куда смотрел Барулин, и обмер: из размотавшегося одеяла, чуть приоткрыв стеклянные глаза, лукаво, сонно и насмешливо на него смотрела большая кукла. Родион потерянно оглянулся на людей. Кто-то хихикнул.
— Как же это ты так обмишурился, парень? — спросил его Филимон с грустью и сожалением.
У Родиона дрогнули губы в какой-то жалкой, виноватой, судорожной улыбке.
— Ой, дурак! Липовое дите спас, а настоящее пущай горит. Га! — с веселым презрением, почти с ненавистью гаркнул