запротестовала я. – С ним и так все в порядке. И надо тебе там ковыряться, он обоссанный весь.
Ренат ничего мне не ответил.
– И тебе не стыдно с таким везикулярным дыханием валяться по подъездам? – спросил он у мальчишки.
* * *
Мы вернулись сдавать смену. На станцию Ренат зашел, повиснув на мне и едва перебирая ногами. Сима, выглянув из диспетчерской, зацокала нам вслед. Я дотащила своего Деда Мороза до дивана, укрыла одеялом, поправила маску на носу. Села дописывать карту.
– «Сосуд она, в котором пустота, или огонь, мерцающий в сосуде?» – декламировал тем временем фельдшер. – Впрочем, вашему поколению Заболоцкий вряд ли знаком.
Я отвлеклась от карты.
– Откуда столько всего сломано? – спросила я в надежде, что плавающий в алкоголе мозг найдет ответ на риторический вопрос. – И мы. Никому толком не помогаем, просто смотрим. Зачем мы?
– Больная совесть общества, – ответил Ренат. – Не лечит, а просто болит.
– И где оно, новогоднее чудо?
– Ты, – пробормотал сквозь сон фельдшер. – Чудо – это ты.
И расплескался заливистым храпом. Над городом вставало солнце.
Жмуренок
– Я готова к реанимации.
– Ну, проходи, остывай пока.
Диалоги скорой помощи
Я огляделась. Лужица была совсем небольшой. Сгустки свернувшейся крови под фонарями дневного света казались черными. В углу прилежался угрюмый сверток на три кило весом. Продолговатый кулек в клетчатом шерстяном одеяльце. Смотреть на него было нельзя, но нужно. Невозможно. Обязательно.
– Да, – сказал Ваня. – Все так и есть.
Надо было всеми словами утвердить реальность происходящего.
– Да, – сказала я. – Так все и было. Звони.
И Ваня позвонил.
Оттого, что территорию больничного сквера некая убогая фантазия в прошлом столетии засадила тополями, сквер приобрел мрачную атмосферу кладбища. За полсотни лет тополя вымахали, изрешетили небо лысыми осенними ветками, а в кроне деревьев стая ворон разместилась своими гигантскими махровыми гнездами. Внизу было тихо, среди вершин подвывал ветер. Половина фонарей в сквере не горела.
– Да, – говорил в трубку Ваня. – Да-да-да, – забивались гвозди. – Живая. Мертвый. Забрали. Забирать не стали. В больницу? В морг? Ждать не стали. Ждем.
– Сколько? – Я закурила одну сигарету и сразу достала из пачки вторую. Курить полагалось вдумчиво, и не меньше чем полпачки.
– Отзвонятся. Я думаю, что… – Ваня повернулся к ветру спиной, прикрывая огонек, – думаю, что надолго. Но я не знаю. У меня такого раньше не было.
– И где нам ждать? В роддом не пустят. На улице холодно. А в машине. Там этот.
После первой сигареты я напомнила себе сменить перчатки. Грязную окровавленную пару свернула кульком и швырнула в горло мусорки в десяти шагах от машины. Промахнулась и поднимать не стала. Натянула чистую пару.
– Зачем? – лениво спросил Ваня.
– Посмотреть. – Я забралась в машину.
– Не надо, – безнадежно протянул Ваня.
Но было надо.
Перед тем как откинуть с головного конца уголок клетчатого одеяльца, я инстинктивно закрыла глаза. Открыла. Лицо было маленьким, распухшим, побагровевшим. Совсем не кукольным. Щеки – огромные, лиловые. Отекшая носопырка. Глаз не было, так, две щели-разметки. Гематома на лбу придавала черепу инопланетную форму. Долихоцефалическую, так пишут в учебниках. Я закрыла лицо лоскутом и торопливо вернулась на улицу. Тошнота подступала.
– Ну, – сказал Ваня, докуривая и доставая следующую, – рассказывай.
– Что?
– Что-нибудь. Нам тут долго стоять. А я люблю твои истории.
Один.
* * *
Моя первая смерть в присутствии. Время было за полночь. Мы катались по самым беспокойным забегаловкам города, подбирая напившихся и побитых, когда стервозная диспетчер, в народе именуемая Муравьиха, легким пассажем по клавиатуре швырнула на бригадный планшет «23.36-задых. бронх. астма – 00.10-сост. ухудш. без сознания».
– Это плохо, – сказал Ренат и поправился: – Впрочем, я не знаю.
Секрет быстрого перемещения по городским дорогам прост – следует нисколько не торопиться, быть влюбленным в полотно и иметь в наличии проблесковые маячки. Я люблю состояние дороги. Когда отражение красного сигнала светофора на мокром асфальте лишь помогает наращивать скорость в извечной погоне за временем и от него. Потому что рядом с ограничительным красным пятном в огромной дорожной луже отражаются переливы всепрощающего синего. Сквозь открытый люк слышно, как на крыше гудит движок маячка, над головой разливается сияние. Сигнал светофора сменяется на зеленый, но его мы уже давно оставили позади. Красный – цвет крови, зеленый – жизни, а синий – это небо. Оно разрешает. На повороте во двор приходится тормозить. Припаркованные машины перекрыли проезд, оставив невозможно узкий просвет. Машина становится жидкой и синим переливчатым ручьем пробирается к подъезду. Низкая тополиная ветка полоснула по стеклу. Машина остановилась.
– Быстрее! Она уже не дышит! – парень придерживал подъездную дверь.
– Это плохо, – снова сказал Ренат.
Четвертый этаж. Тело женщины на вид двадцати лет распложено головой к выходу, лицо и шея синюшные, на полу останки разбитого небулайзера. Запоминаю для протокола. Дыхания нет. Цветные провода электродов легли на конечности, кардиограф приготовился исполнять знакомый однотонный звук и замолчал.
– Изолиния. – Зачем я озвучиваю то, что понятно даже этим испуганно замершим парням? Протокол.
– Ремнабор, – командует Ренат и сплетает пальцы между собой, правая сверху. Как учили. Раз-два-три-четыре-пять… Я пролетаю четыре этажа, заклиниваю подъездную дверь кстати подвернувшимся кирпичом, нагружаю себя реанимационной укладкой. Это был первый и последний раз, когда я так бегала. Потому что время не имеет здесь никакого значения. Успешных реанимаций не бывает. Четыре этажа наверх. Парни шарахаются в сторону. Ренат качает. Раз-два-три-четыре-пять.
– Адреналин. – Ренат задыхается.
Светлые крашеные волосы впутались в провода кардиографа и настырно лезут под руки. Я безжалостно выдергиваю ломкие пряди одну за другой, потому что сейчас я ненавижу все, что может помешать. Я хочу оценить окраску ногтей, от этого зависит диагноз, но черный гель-лак тоже мешает, и я его ненавижу. Ненависть помогает противостоять неизвестности. Что же здесь произошло?
Раз-два-три-четыре-пять… Четыре – дурацкое число, ну кому понадобилось три слога в одном слове. Очень неудобная цифра. Шесть-семь-восемь… За цикл обучения я возненавидела марш Радецкого. Мы приходили на базу и по 6 часов качали пластмассовые тела под ненавистное «тарарам-тарарам-тарарам-пам-пам». 120–140 в минуту. Интересно, Штраус знал, что ритм его марша в теории способен завести сердце? Раз-два-три… Вокруг головы венчиком разливается лужица рвотных масс. Мутная жидкость пузырями поднимается изо рта на каждой компрессии. У парней на лицах зачатки страха, он вот-вот разродится в панику, а это угроза, и я на несколько секунд обращаю молчаливую ненависть к ним, чтобы парализовать и обезвредить.
На Рената смотреть страшно, лицо красное, волосы дыбом, качает как в последний раз, все-таки молодая, а вдруг. Наваливается на живот