Я рассматриваю топорно написанные фрески над алтарем: две группы ангелов и сверкающий Бог в центре. Мне не хватает запаха ладана, а еще мне не хватает моей мамы во время этой торжественной службы в память о ней. Может, она помогла бы мне с Амандой.
Моя мать умирала каждый день, месяц и год своей болезни. Ее умения исчезали одно за другим: готовить на двадцать человек, работающих в поле, повторять вышивки из «Волшебных ручек», улыбаться своей единственной внучке.
«Синьора, не хотите купить кролика?» – спрашивала она меня, когда мы уже ее потеряли.
Последним она покинула отца: перестала звать его. К тому моменту я уже давно не была для нее одним человеком. Я то и дело меняла роли: от синьоры, покупающей кролика, до воровки, стащившей деньги из ящика ее комода.
Сегодня она посмотрела бы на нас с нежностью: муж и дочь, такие одинокие на первой скамейке в церкви, каждый со своим страданием, запертым в груди. Она взяла бы нас за руки, утешила. Я пытаюсь представить себе тепло ее руки.
В проповеди дон Артуро упоминает о том, как трудолюбива была эта женщина, и о том, что она всегда была рядом с мужем. Не уверена, что мама в расцвете сил хотела, чтобы ее запомнили такой. «Неутомимая труженица», – повторяет пастор, немного переигрывая. Ему приятна эта обнадеживающая и половинчатая правда. Неужели он не знает, что маме пришлось заболеть, чтобы отдохнуть? Пока она была здорова, муж не давал ей дух перевести: ему нужен был мужик в поле, женщина в доме – и за обоих работала она.
Месса кажется мне бесконечной, как в детстве. Я не участвую в молитвенном хоре, не крещусь, не беру облатку, не становлюсь на колени. Петь мне нельзя, к тому же церковные песнопения никогда мне не нравились. Голоса поющих еще могли восхищать, но восторженное благоговение текстов все равно смущало. Дон Артуро терпит мое отстраненное присутствие; может, он все еще надеется, что однажды его слово обратит меня в веру.
И все же я встаю и сажусь назад на скамейку одновременно с остальными. Как и все, протягиваю руку соседям, хотя приветствиями мира сейчас не обмениваются, ограничиваются взглядами. Я не сразу заметила сзади нашего старого семейного врача. Он тоже пришел помянуть маму. Я могла бы поговорить с ним об Аманде, но не знаю, что сказать о собственной дочери. Разве только, что ей все лень.
«Отче наш», – с облегчением выдыхаю я, скоро мы все пойдем с миром.
На улице мы прощаемся с родственниками и несколькими знакомыми из нашего района, не касаясь друг друга. Одна мамина подруга дожидается в стороне, пока все не разойдутся, и, не выдержав, обнимает меня. Они дружили с детства, вместе ходили в церковную школу, вместе учились вышивать. Потом она вышла замуж за парня из деревни, и ее жизнь сложилась попроще.
– А что Аманда, чем занимается? – спрашивает она с трепетной заботой, выдающей желание услышать о впечатляющих достижениях.
– Временно учится дома, – вру я. – Еще подработку нашла, поэтому не смогла прийти сегодня.
– Я помню ее на руках у твоей мамы, настоящая бабушкина радость.
Наконец на черной паперти остаемся мы с отцом вдвоем, дон Артуро закрывает церковь и догоняет нас. Мы собираемся дать ему по тридцать евро за мессу, так решил отец.
Он отдает дону Артуро банкноты, тот зажимает их в кулаке, как будто считает чем-то не совсем пристойным.
– Ты хорошо проповедовал для Кончетты, – говорит отец перед тем, как попрощаться.
Мы направляемся к машинам, и отец сообщает мне, что из-за мессы ему пришлось перенести запись к нотариусу на мой выходной. Я даже не успеваю разозлиться, потому что он не унимается.
– И реши уже, что́ будешь делать со своей дочерью. Перед мессой я заехал попить кофе в тот бар, ее там не было.
7
Я ищу на экране ее, смотрю на таких, как она. Затворников. Они заперты в своих комнатах и в своих головах. М. не выходил из дома три года. На видео они с матерью рассказывают об этом, сидя в синих креслах. «Приезжай к нам, – хотела сказать я подключившемуся к обсуждению эксперту с ухоженными усами. – Приезжай, постой сам под дверью Аманды, может, она тебе откроет. Может, твоему всезнающему лицу она расскажет, что с ней происходит».
Японцы тем временем изучают плазму крови затворников. Они заметили изменение содержания какой-то аминокислоты и билирубина. Так может, Аманда больна? Она совсем худая, бледная. Иногда у нее такие темные круги вокруг глаз, как синяки, даже я заметила, а ведь я ее редко вижу. За столом она включает телевизор, чтобы не слышать тишины, не ощущать тяжести моего взгляда. Съедает несколько вилок, встает, уходит к себе в комнату, хотя только что вышла оттуда. За несколько минут, что ее нет, я успеваю забыть о еде, аппетит пропадает.
Потом она возвращается на свое место, закидывает ногу на свободный стул, сидит так какое-то время, уставившись в тарелку. Разумеется, когда она снова начинает есть, паста чуть теплая. Ей не нравится, она кривит рот, с трудом домучивает тарелку, а иногда снова встает и уходит – раз, а то и два. Когда я прошу ее подать бутылку воды или приборы из ящика, кажется, будто она делает это из последних сил. А ведь она проснулась всего полчаса назад.
Кажется, весь ее запас сил уходит на пищеварение: после еды она тут же падает на диван. Листает что-то в телефоне большим пальцем без всякого интереса. Со мной общается молчанием или извечными «нет» – по одному в каждой фразе как минимум. Но иногда она внезапно становится уступчивой. Мне удалось воспользоваться таким моментом и убедить ее сходить в поликлинику сдать кровь на анализ, причем я обещала пойти с ней.
Нас принимает знакомая медсестра, она очень обходительна с нами. Медсестра обнимает Аманду за плечи и ведет в кабинет забора крови. Аманда боится игл, поэтому времени потребуется больше, чем обычно.
Я не взяла ничего почитать, пока ее жду. Тем временем медсестра затягивает жгут, пытается нащупать вену. Вены у Аманды подвижные и глубоко лежат, в них сложно попасть. В последний раз вену так долго искали иголкой, что Аманда вся побледнела. Может, у нее анемия, как у меня в ее возрасте. Мама готовила мне печень, покупала в аптеке витаминные настойки.
Из кабинета выходит мужчина с закатанным левым рукавом рубашки и ваткой, прижатой к вене. Мое внимание привлекает его нездоровый цвет лица и что-то знакомое в водянистых глазах. Он тоже мимоходом останавливает взгляд на мне, пытаясь сложить листок с назначениями. Листок падает, я поднимаю его, возвращаю владельцу. Его взгляд оживает.
– Привет, Освальдо.
Он сосредоточенно смотрит на меня.
– Я дочь… – Он первым успевает произнести имя моего отца.
– Столько лет прошло, да еще эта маска… Я тебя не узнал. Ты изменилась, – говорит он.
От того мужчины, каким я его помню, тоже мало что осталось. Хотя он по-прежнему высок и держит спину прямо. Спрашиваю, как его дела, получаю расплывчатый ответ:
– Когда встречаешь человека в поликлинике, это обычно недобрый знак.
Он интересуется, что меня сюда привело.
– Дочери надо сдать анализы.
Освальдо выбрасывает ватку в мусорное ведро, расправляет рукав рубашки, застегивает манжету. Мы оба сомневаемся, распрощаться или перекинуться еще парой слов.
– Дораличе давно не приезжала? – спрашиваю я.
Он медленно наклоняет голову набок, затем выпрямляет шею.
– Два с половиной года. Но говорят, полеты вот-вот возобновят, – он показывает на небо за окном.
Дораличе его дочь. Я видела ее несколько раз с тех пор, как она уехала, никого не предупредив. Я знаю, что она приезжает редко, а когда бывает здесь, останавливается у родни в деревне. Дорогу к их дому частично завалило во время оползня, теперь там проезжает только Освальдо на своей старой «Пчеле».
Мы с Дораличе выросли вместе. В возрасте Аманды мы виделись почти каждый день. Наверное, мы не подружились бы так близко, не будь