«А пока — знаменитые столичные пробки», — так объявил он о нашем прибытии.
В иллюминаторе при одном вираже я видел огромный дом на берегу Клязьмы, где среди двадцати тысяч окон были два окна моей квартиры; желтый от огней армянский ресторан у воды, где работал поваром мой сосед Урель, и саму воду, черную и чистую, какой она становится осенью. На другом берегу, на небольшом острове, который также относился к моему району, слабым пригашенным светом горели фонари, обозначая необычно четкие для русского города кварталы. Это были пятиэтажки, построенные на месте сталинских бараков, и эта часть района в своей сохранившейся лагерной планировке была по-европейски аккуратна и соразмерна человеку. Мой же тридцатиэтажный дом и остальные такие же вокруг привлекли бы собой разве что ученых, из тех, кто посвятил насекомым свои исследования.
При другом вираже я видел огни города Лобни и, может быть, даже Дмитрова и Талдома за ним, эту южную окраину Пошехонья, погруженную в тяжелые коричневые сумерки. Где-то там был огонек дома священника, ждавшего, что мы с женой все же приедем крестить нашего сына, и темный квадрат земли площадью в шестьсот квадратных метров, что однажды стал принадлежать мне на правах случайного наследства и как-то сам собой назвался дачей без особых на то оснований.
Одно время я пытался привести заброшенную дачу в порядок и за неофитской работой плотника понял и полюбил Пошехонье с его некрасивыми торфяными пустырями, неопрятными ивами у канав и лесами, относящимися к южной тайге. Заросли хмеля делают их непроходимыми. Пошехонье оживает только с человеком, и тому остается лишь не терять человеческого облика в тоскливых и трудных северных сумерках. Финны и скандинавы как-то научились с этим справляться.
Самолет, наконец, приземлился. Полторы сотни чувашей, с которыми я вышел из «боинга» по трапу, рассеялись в огромном городе, превратились в людей с русскими именами, в карманах у которых карта «Тройка», смартфон ценой в пару МРОТ и ключи от съемной квартиры в трех станциях метро от ТТК. Таких в Москве большинство.
Чувашская речь исчезла еще в самолете, а здесь, в аэропорту, куда-то пропал и их акцент. В самолетах не говорят на чувашском языке. Но язык просыпается в поездах, еще до первой остановки развиваясь от устного русского подстрочника до полноценного чăваш чĕлхи с акцентом деревни родителей. В междугородних автобусах русской речи можно и не услышать, разве что ругань, подцепленную на подмосковных стройках.
Со странным, не пережитым когда-либо чувством я возвращался в родной город — в его пригород, пусть — и не радовался возвращению. Такси за время моего отсутствия подорожало втрое, но дело было не в этом. Водитель вез меня мимо темных, заросших сиренью домов, построенных пленными немцами, мимо новых складов, построенных немцами из моих ровесников, мимо замерших железнодорожных составов и бесконечных нефтяных цистерн, офицеров дорожной инспекции в сверкающих жилетах и кавказских кабаков. Все то же я видел и год, и десять лет назад, но что-то здесь изменилось, будто лопнула стальная струна, и эта аварийная тишина теперь гремела и давила.
У лифта на моем этаже я встретил соседа Уреля. Выглядел он очень плохо, сидел на полу в коридоре, вытянув ноги. Взгляд его медленных еврейских глаз остановился на летних кроссовках и там застрял, видимо уже давно. Зимней обуви, а тем более осенних ботинок, у него никогда не было. Урель обрадовался мне и попросил позвонить какой-то девушке с армянским именем. Я понял, что она заперлась в его квартире.
— Я не буду никому звонить.
— Ну пожалуйста, — сказал Урель.
— Нет, — сказал я, зашел к себе и закрыл дверь.
Я не сразу понял, что дома было необычайно тихо и серо от застоявшегося воздуха, только где-то далеко в трубе вытяжки часто хлопал клапан, как это обычно бывает в период осенних ветров. Обессмыслившиеся детские игрушки превратились просто в разбросанные по полу куски пластика и ткани.
Позвонила моя жена, она верно рассчитала время, когда я должен был войти в квартиру.
— Лена, что такое баранье пиво? — спросил я ее в конце разговора.
— Что?
— Баранье пиво. «Така сари» на чувашском. Я читал об этом, пока ждал самолет в чебоксарском аэропорту. Какие-то большие поминки перед праздником Покрова, но не очень понятно, в чем их суть.
— Ой, не знаю. Есть Кĕр сăри уяв, праздник осеннего пива. Тага сари? Спрошу как-нибудь у бабушки…
— Красивое название — «Баранье пиво».
— Лучше бы ты мне сказал что-нибудь красивое.
Я сказал что-то, хотелось бы думать, красивое, услышал слабый, сквозь ночной плотный сон, вскрик нашего сына, затем поспешные гудки и подошел к окну. Армяне в черных куртках курили у своего ресторана. Узбекский старик, их подчиненный, заносил внутрь ящики с хурмой и гранатами.
На Клязьме, за рестораном, еще продолжалась навигация, зеленые и красные фонари бакенов обозначали фарватер, по которому спешил куда-то катер водной инспекции и важно шел желтый от электричества теплоход со стороны Икши, закрывая собой целые дома на противоположном берегу и даже большое советское здание военного госпиталя.
Однажды зимой я добрался по льду до госпиталя, с другой стороны которого оказался небольшой плац, как перед казармой, с памятным камнем. В конце осени 1941 года на плацу стояла новая дивизия из рабочих, которых до оккупации успел собрать по брянским заводам генерал по фамилии Король. Об этом и сообщала надпись на камне.
На обучение их увезли в Алатырь, один из самых русских городов в Чувашии. Чувашская версия объясняет его название одноименной рекой, русская — древним славянским жертвоприношением на алтаре.
Похоронили брянских рабочих через неделю после начала наступления, где-то в двухстах метрах от плаца. Не всех, конечно, а тех, кого смогли принести в барак у железной дороги, оставшийся от копавших канал заключенных. В нем был оборудован госпиталь — страшный, черный, средневековый по сравнению с тем, что построили здесь позже, во время другой войны, в Афганистане. Аллея у братской могилы повторяет периметр сталинского барака.
Мне стало одиноко в квартире среди игрушек моего сына, и я отправился в армянский ресторан. Уреля в коридоре уже не было. Теперь за дверью его квартиры яростно кричала девушка, не возмущаясь и не требуя чего-нибудь, а просто громко, по-южному, негодуя. Мой стыд из-за того, что я не позвонил ей полчаса назад, утих.
В ресторане я взял пиво и сел за столик у входа на кухню. В приоткрытую дверь было видно, как узбекский старик, уже в поварском