волосами, дававшими нечеловеческую силу. Теперь он был просто не очень молодым, смертельно усталым человеком.
Он сидел на кровати, набираясь сил, чтобы пойти в душ. Глаза остановились на репродукции, висящей напротив – единственном украшении маленького каравана, в котором он жил, или вернее, изредка ночевал. Это был Ван Гог, «Овер после дождя». Он любил ощущение влажной, напоенной дождем земли, исходившее от этой картины, вызывавшее в нем какое-то смутное брожение, бывшее, возможно, памятью поколений – поколений его предков, живших в Польше и Венгрии, где мягкая, жирная земля родит такую же, как на картине нежную зелень, дышащую влажной свежестью. Мысль о возможности другой жизни вспыхнула и тут же погасла.
Он подошел к окну. Прямоугольник баскетбольной площадки в свете электрического фонаря, за ним забор из колючей проволоки, а за забором – тьма.
Вечер неуловимо переходил в ночь. Он смотрел на темные силуэты деревьев, четко рисовавшиеся на сине-сером, быстро темнеющем фоне неба. Уже очень давно у него не было времени, чтобы просто так сидеть и смотреть, наблюдать за чем-то, времени обдумать происходящее. Его жизнь состояла из череды действий, быстро следующих одно за другим. Ответственность за тысячи жизней, за целый район, чья безопасность была доверена ему, довлела над ним. Ни для чего другого времени не оставалось.
Накинув на плечо полотенце, он вышел наружу. Жадно вдохнул прохладный ночной воздух, почувствовал его горько-сладкий вкус, и долго стоял, вглядываясь туда, где за забором, за желтым кругом фонарного света, сгущалась ночь, медленно опускаясь на уставшую землю, простирая свои крылья над своими и чужими, овцами и волками, как было всегда, и продолжит быть, когда не останется на земле даже тени от наших тел и дел.
Блики и тени
За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал соленые нежные губы…
О. Мандельштам
В то мгновение, когда гроб стали опускать в могилу, ударил колокол. Низкий звук повис, дрожа, и повторился снова. И снова. Звонили в бенедиктинском аббатстве, находившемся прямо над нами. На похоронах присутствовало всего несколько человек, а из родных покойного – только его дочь, прилетевшая из Европы. Высокая, немолодая, она стояла, спрятав руки в карманах легкого серого плаща. Она выглядела спокойной, отец был в том возрасте, когда смерть уже не представляется трагедией не только окружающим но и тому, кто сам живет в ожидании ухода.
Я, пожалуй, впервые присутствовал на таких похоронах: ни деловитой суеты, ни перешептываний по углам, ни причитаний родственников, ни притворного сочувствия посторонних. Ничто не отвлекало от главного – непостижимого таинства смерти. Все просто и строго: ясное зимнее утро, крохотное христианское кладбище, на южном склоне Сионской горы, запах влажной земли, колокольный звон в холодном, прозрачном воздухе.
Когда всё закончилось, я бросил горсть липкой земли на свежую могилу, выразил соболезнования дочери и вышел из ворот кладбища.
Мне нужно было попасть в редакцию, в центр города. До назначенного времени оставалось чуть менее часа. Поэтому я оставил машину на стоянке около «Синематеки» и решил пройтись пешком.
Я спустился с горы, пересек Эномское ущелье, разделяющее Восточную и Западную части города, перешел по узкому мостику на противоположную сторону Хевронской дороги, и зашагал через парк в сторону центра.
Когда-то я работал в восточных кварталах, и иногда, после ночной смены, возвращался домой этой дорогой. И с тех пор я навсегда, кажется, сохранил ощущение раннего иерусалимского утра: солнце, встающее со стороны Мертвого моря, Сионская гора в утренней дымке, с серой громадой Дормициона на вершине, запах влажных листьев в парке. Стоит лишь однажды дать этому мороку овладеть тобой и он, прекрасный и неумолимый, не отпустит уже никогда.
Я задумался: чем Город был для Роллана? Чувствовал ли он то же, что и я? Или у него был свой Иерусалим, каким-то образом связанный с его предыдущей жизнью? С жизнью, о которой я ничего, или почти ничего не знал.
Я познакомился с ним, когда стал волонтером в организации, помогавшей Праведникам мира, живущим в Израиле. Я изучал французский язык и литературу в Еврейском Университете и меня, как единственного волонтера владеющего французским, направили к единственному в Израиле франкоговорящему праведнику мира. На протяжении нескольких лет, я два-три раза в месяц навещал Роллана в его небольшой квартирке в Мошаве. Когда я с ним познакомился, ему уже минуло восемьдесят, но он был все ещё здоров и энергичен, сам обслуживал себя и жил одиноко, среди своих книг и воспоминаний. Я был едва ли не единственным его контактом с внешним миром. Он не любил рассказывать о себе, и через несколько лет общения я знал о нем почти так же мало, как и в начале знакомства. Мы говорили, главным образом, на отвлеченные темы. Начитанность, богатый жизненный опыт и острый, ироничный склад ума делали его исключительным собеседником. Иногда он заставлял меня рассказывать о своей жизни, слушая с благожелательным, несколько насмешливым интересом.
Я любил бывать у него, сидеть в полутемной комнате, у окна, старинные деревянные жалюзи которого скупо просеивали свет, пить горький, невероятно крепкий кофе (вы, русские, любите чай, но здесь Восток, мой юный друг), под мерный тик маятника и легкое поскрипывание соломенного кресла-качалки, в котором сидел Роллан, сплетя на скрещенных коленях свои нервные пальцы. Я запомню его узкое лицо, все состоящее из продолговатых изогнутых линий: покатый, высокий лоб, длинный и тонкий нос, узкая полоска усов над тонкими, подвижными губами – в полутьме комнаты, или на балконе, в огненном ореоле бугенвилий.
Ничего этого больше не будет. Вот и еще одна невосполнимая пустота. И всё же, я не мог отделаться от чувства, что Роллан не насовсем ушел из моей жизни. Странное чувство, но объяснить его я не мог.
Наутро меня разбудил телефонный звонок. Я долго не мог сообразить, что от меня хотят. Женский голос говорил по-английски. Какая-то Фрида…
– Вы дочь Роллана? – я, наконец, понял, с кем говорю.
– Да, мне нужно передать вам кое-что, по поручению отца. Где и когда мы можем встретиться?
Я посмотрел на часы: было уже без четверти одиннадцать. Мне нужно было подготовить срочный материал, и я лег спать только под утро.
– Через полчаса я могу быть в центре.
– О, отлично! Я как раз завтракаю в кафе «Римон», знаете, где это?
Я пожелал ей приятного аппетита и сказал, что скоро подойду.
В «Римоне», как всегда, было людно, и я