она проходила перед дверью, из-за нее доносилось: «Вера, простите меня!»
Помню даже одну фривольную историю, что, вообще-то, для ангельской Бабусечки было нехарактерно.
Гуляет она с мальчиком Шахеевым по лесу и, о ужас, страшно захотела пи-пи. Как быть, что делать? Смышленая Бабусечка тогда сказала:
– А вот некоторые умеют залезать на деревья!
– И я умею!
– Да полноте, не поверю!
– Так смотрите, Вера! – сказал кавалер и через несколько минут исчез в густой листве где-то наверху. А Верочка тихо пристроилась у корней пожурчать.
Прозвище «баб-Василь» мамина мама получила после своей охотничьей поездки на Байкал. Там у нее был проводник-эвенк, и ему страшно трудно было выговаривать «Надежда Васильевна» – вот он и сократил ее имя-отчество до короткого и энергичного «Василь», а там уж мы, внуки, подхватили.
Одна моя подруга, которая была в мою баб-Василь просто влюблена, через двадцать лет после ее смерти сказала мне:
– Я назвала свою старшую дочь в честь твоей бабушки!
– Позволь, но твою дочь же зовут Василиса!
– Да! А разве не так звали твою бабушку по-на стоящему?
Про нее, про баб-Василь, даже как-то напечатали очерк в журнале «Охота», который, кстати говоря, она всю жизнь выписывала. (А «Правду» – нет.)
И вот как-то – звонок.
Пионеры.
– Вы – Надежда Васильевна Реформатская?
– Да!
– Покажите ваши зубы!
– Ну, дети, зачем вы такие злые? Я старый человек, и зубов у меня уже нет!
– Да не ваши – медвежьи!
Я не знаю, как они пережили уход блистательных мужей. Кажется мне, что ужасно. Но семейная история молчит про это.
Знаю только, как пережили войну.
Бабусечка отправилась с маленьким папой и с его сестрой в эвакуацию в далекий сибирский город Камень на Оби. Надо сказать, дед, папин отец, уже тогда ушедший из семьи, вывез в Сибирь и содержал оба семейства: и покинутое и теперешнее. Снял два дома в городке, сам заготавливал сено, и еще учил моего папу, как накидывать вилами, чтоб стог на телеге стоял и не падал, и купил обеим женщинам по корове, кормилице. Папа до сих пор помнит, как по избе, разъезжаясь ногами, ходил мокрый новорожденный теленок, недавно принесенный в простыне из хлева, где стояла его лохматая, сибирской породы, мамашка. Он ее кормил перед школой, в темноте сибирского утра, – держал изо всех сил за уши, потому что она норовила сунуть морду сразу на дно ведра, в аппетитные очистки, а при этом весь наваристый бульон выливался, мгновенно леденея, на пол.
Как-то осенью к ним в избу пришла местная женщина.
– Говорят, вы тут музыканты?
– Да.
– Научите моего парнишку на аккордеоне играть.
– Но я не умею, я пианистка.
– А у нас самоучитель! Только мы в нем ни хрена не понимаем, а вы музыкант – поймете и мальчишке покажете. А мы вам за это мешок картошки.
Картошка зимой была спасением, и Бабусечка действительно выучилась играть сама и научила не только сибирского паренька, но и моего двенадцатилетнего папу. Он сидел на печи и наяривал на всю избу: «Красавица народная, мать Волга полноводная».
В сорок втором Бабусечка написала в Москву в школу, где преподавала пение, сказав, что она готова на любую должность. Ответ был: «Не угодно ли физруком?» Бабуся согласилась и физруком, благо была худа, подтянута (да и вряд ли кто-то особо толстел в войну), и они ехали в Москву из Камня три месяца (!!!) в теплушках. Перед отъездом им посоветовали взять с собой ведро топленого масла – менять потом в Москве на что-то еще. И еще сказали: «ни на секунду не выпускайте из рук!» Они так и сделали, и Бабусечка в теплушке спала на лавке, держась рукой за ручку ведра. Но к Москве все масло было подчистую вычищено из ведра – во время сна Бабусечки и Киры, моей тети!
Баб-Василька, во время войны еще актуальная жена (дед газанул к писательнице Ильиной в пятидесятых годах), осталась с малюсенькой мамой в Москве. Ездила какие-то бревна разгружать, дежурила на крышах, гася «зажигалки», подрабатывала лекциями про Дениса Давыдова. («Дени́сила», как она рассказывала потом.) Было голодно, но у них гостило и грелось много народу знакомых, у которых были выбиты бомбежкой окна. В 1941 году она, с риском для жизни, поехала на машине в поселок НИЛ, где на даче жили ее свекровь и золовка с сыновьями – вывозить их. Но не успела – дороги перекрыли, потому что немцы были где-то уже совсем тут, вокруг. Всю семью золовки баб-Василь и мою прабабку угнали на работы в Германию. Бабушка вернулась под грохот обстрела.
А в 42-м году разбомбили питерскую квартиру первой жены моего деда Реформатского, тети Леши, как мы ее называли, которая была до баб-Васильки, и она приехала в квартиру к баб-Васильке… Так и жили – в одной комнате дед с баб-Василькой, а в другой – первая жена деда, тетя Леша, с новым мужем. Обе жены были страшно благородные и очень друг друга чтили и уважали. Это правда.
Потом, в 1960-м, этот старый дом в Дурновском переулке расселили, и семья тети Леши и наша семья получили квартиры на улице Дружбы, в одном подъезде, но на разных этажах. Я родилась уже тут, и прекрасно помню тетю Лешу и их дружбу с моей бабушкой…
Бывало, после какой-то душевной помощи со стороны тети Леши, баб-Василь говорила:
– Леша, я бы тебе памятник поставила.
– Надюша, уже целая аллея стоит, – отвечала тетя Леша.
Кстати, про трения между Бабусечкой и другой женой деда Поспелова в эвакуации, пока они жили в одном сибирском городке, я тоже ничего не слыхала.
Такое было поколение, много величия души и достоинства.
Да, вот еще вспомнила, почему моя мама родилась восьмимесячной: в 1938 году беременная баб-Василь шла по Гендриковскому переулку и вдруг почувствовала, что что-то падает из окна на втором этаже, и через секунду приняла в руки годовалого ребеночка, за которым кто-то не уследил!
Малыша спасла, но вскоре родила до срока. Такая вот история.
Вообще, про бабушек можно бесконечно.
Под старость баб-Василь плохо слышала, и это рождало очень смешные «мемы».
Например, как-то ее повезли на очередной концерт Рихтера (она утверждала, что на музыку ее глухота не распространяется). Но ее не предупредили, что играть Рихтер будет не сольно, а с Олегом Каганом. И вот выходят они оба, а баб-Василь на весь партер спрашивает в паузе:
– А кто это с ним – кудрявенький?
Или так: сидим обедаем.
Вдруг баб-Василь спрашивает папу:
– Скажи, Глеб, а Шостакович помер?
– Да здрассьте, давно