этой статье цитирует строчки из «Вечера» Верлена в переводе Анненского: «За темный жребий я на Небо не в обиде: / И наг и немощен был некогда Овидий» [Там же]. Эти строчки – вместе с их французским оригиналом – сам Анненский приводил в подтверждение внутреннего «классицизма» французских поэтов в статье «Леконт де Лиль и его „Эриннии“» [Анненский 1979: 409]. Таким образом, прослеживается определенная преемственность в использовании идеи translatio: Анненский приписывает французской поэзии «классические» черты, а затем Мандельштам использует ту же овидиевскую образность Анненского, наделяя его «классическим» статусом.
«Призыв военной трубы», утверждающий, по Анненскому, боевой дух классицизма, прозвучит в «Слове и культуре» «серебряной трубой Катулла», которая «мучит и тревожит сильнее, чем любая футуристическая загадка» [Мандельштам 2009–2011, 2: 51]280. Обратим внимание на этот выпад неоклассициста против футуризма. Далее в статье Мандельштам продолжит эту полемическую линию – на этот раз противопоставляя «христианское» искусства Бодлера и губительную тенденцию в современном искусстве по разрушению формы:
Совсем другое дело сознательное разрушение формы. Безболезненный супрематизм. Отрицание лица явлений. Самоубийство по расчету, любопытства ради. Можно разобрать, можно и сложить: как будто испытуется форма, а на самом деле гниет и разлагается дух [Там же: 52].
В этом отрывке Мандельштам определенно критикует крайние формальные эксперименты радикального полюса модернизма. Таким образом, мы видим, как в этой статье утверждение классического статуса умеренного полюса модернизма (в том числе благодаря актуализации идеи translatio studii) сопровождается выпадами против радикального полюса модернизма. В конце статьи формула Мандельштама «Классическая поэзия – поэзия революции» [Там же: 54] суммирует эту полемику и выносит ее в область уже не только эстетической, но политической легитимации и противостояния.
Кроме Анненского, эта формула была предвосхищена и Ходасевичем в статье «Русская поэзия. Обзор» (1914), которую я рассматривал ранее: «Но XVIII век только в глазах кондитеров есть век париков и фижм. Для поэтов он – век революции» [Ходасевич 1996–1997, 1: 424]. Можно предположить, что Мандельштам обратил внимание на эту фразу. В собственной формуле он как будто развивает мысль Ходасевича, придавая ей более определенное актуальное политическое значение: связь XVIII века и революции в статье, утверждающей «революционную» ценность умеренного модернизма, Мандельштам экстраполирует на значение умеренного модернизма (классицизма) в современную «революционную эпоху».
Формула Мандельштама стала ключевой для попытки легитимации умеренного модернизма в послереволюционной России. Д. Святополк-Мирский в статье «О современном состоянии русской поэзии», написанной в июне 1922 года, но напечатанной впервые только в 1978‑м, видел в формуле Мандельштама не охранительные, но активно-преобразовательные начала:
Мандельштам сказал: «Классицизм – поэзия Революции». И если под Революцией понимают то, что начал Петр Великий, в этом есть доля истины. Классицизм – поэзия активная, поэзия Воли и Разума, искусство телеологическое, в противоположность пассивному детерминистскому искусству, Романтизму. Именно отсутствие Воли и Разума сделало нашу «бескровную» бездарной. И присутствием их, если суждено нам победить, мы победим. Мандельштам только наиболее подчеркнутый представитель этой ново-классической поэзии, она уже одушевляет и Ахматову, и Радлову, и вообще всех Петербуржцев [Мирский 2002: 109].
В этом высказывании Святополк-Мирского характерно противопоставление классицизма и романтизма не только как историко-литературных, но и как философских понятий, и осмысление этой дихотомии на широком историко-культурном материале. Его характеристика классицизма и романтизма определенно вызывает ассоциацию со сходной универсализацией дихотомии романтизма и классицизма Т. Э. Хьюмом, которая легла в основу литературной программы имажизма, о чем я упомянул ранее. Возникает вопрос, была ли эта перекличка типологической или Святополк-Мирский был знаком с текстами Хьюма в период написания этой статьи281. Интересно также, что вслед за Мандельштамом он утверждает релевантность транспозиции эстетических принципов классицизма в широком историко-культурном контексте. Эта апология умеренного модернизма (неоклассицизма) была, однако, политически ангажирована и утверждала его ценность исключительно для советской литературы. Стремление Ходасевича привить сходные эстетические принципы эмигрантской литературе и очевидная политизация этой литературной программы в противовес авангардистским тенденциям советской литературы вызвала у Мирского эстетически-идеологическое отторжение – общее противостояние антисоветской эмиграции включало в себя и делегитимацию «пассеистской» поэтики Ходасевича.
В свою очередь, в сочувствующем (нео)классицизму лагере возникли сомнения, во-первых, в правомерности корреляции эстетических и политических рядов и, во-вторых, в особой диахронической революционности акмеизма. В книге «Анна Ахматова» Б. Эйхенбаум, полемизируя со статьей Жирмунского «Преодолевшие символизм», писал:
…считать акмеизм началом нового поэтического направления, новой школой, преодолевающей символизм, неправильно. Акмеисты – не боевая группа. Акмеисты расширяют <…> область традиций – Мандельштам укрепляет классическую линию и объявляет: «Классическая поэзия – поэзия революции» [Эйхенбаум 1923: 9].
Сходным образом К. Мочульский обратился к формуле Мандельштама для определения эволюционных процессов в модернизме. Уже более определенно, чем Эйхенбаум, он пытается освободить высказывание Мандельштама от политической ангажированности. Одновременно, как и Эйхенбаум, хотя менее эксплицитно, он выступает против позиции Жирмунского, который утверждал революционность акмеизма по отношению к символизму. Вослед Эйхенбауму Мочульский пишет о преемственности акмеизма по отношению к неоклассицистическим тенденциям в раннем модернизме. В 1922 году в статье «Новый Петроградский цех поэтов» Мочульский писал о «Слове и культуре», что эта «великолепная статья» – «<н>е логическое следование суждений, а лирико-философская импровизация» [Мочульский 1999: 199]. Два года спустя в статье «Возрождение Пушкина» Мочульский высказался о «Слове и культуре» более развернуто:
Мандельштаму принадлежит афоризм: «Классическая поэзия – поэзия революции». В нем парадоксально только обобщение; быть может, у нас лишь случайно революция совпала с классической поэзией. Поэтический переворот подготовлялся давно, еще в недрах символизма (вспомним статьи Мережковского и Розанова о Пушкине в девяностых годах), возвращение к Пушкину провозгласили не акмеисты: разве Брюсов, знаток-издатель и комментатор Пушкина, не экспериментировал над словарем и стихосложением автора «Медного всадника»? [Там же: 33]282
Как мы видим, Мочульский пытается разделить эстетические и политические ряды. Далее, как и Эйхенбаум, он указывает на неосновательность утверждения Мандельштама о революционности акмеизма в диахронической перспективе и на существование сходных эстетических тенденций уже в символизме или раннем модернизме.
Попытка Мандельштама соотнести классицизм и революцию имела разные источники. С одной стороны, умеренные модернисты Анненский и Ходасевич имплицитно пытались сделать это до него. С другой стороны, стимул для этого соотнесения исходил из лагеря футуристов. Радикальные и умеренные модернисты конкурировали в этой политизации собственных литературных практик не только между собой, но и с общим «оппонентом» – формирующейся пролетарской и другими формами «партийной» литературы. Эта литература могла эклектично совмещать разнополярные эстетические принципы модернизма наряду с популистскими, «домодернистскими» тенденциями, но она была программно антимодернистской в утверждении утилитарно-социальных ценностей над духовно-эстетическими и в этом отношении готовила почву