А. Блок, лжесимволисты, акмеисты, имажинисты. Выход из акмеизма и классицизма)», прочитанном Мандельштамом 7 марта 1922 года в Киевской философской академии:
Лектор утверждает за русской поэзией для будущего значение, подобное древнеклассической – для прошлого (Пролетарская правда (Киев), 1922, 14 марта) [Мандельштам 1990, 2: 441].
Поэтический аналог идеи трансфера антично-западного наследия на советскую почву («прививки классической розы к советскому дичку», по словам Ходасевича), преломленной сквозь призму орфического мифа, мы находим в ряде стихотворений Мандельштама этого времени. В статье «Orpheus faber. Труд и постоянство в поэзии О. Мандельштама» М. Л. Гаспаров пишет об образе Орфея-цивилизатора в стихотворениях «Век мой, зверь мой, кто сумеет…», «Чуть мерцает призрачная сцена…», «В Петербурге мы сойдемся снова…» и возводит его к «Поэтике» Горация (см. [Гаспаров 1995b: 229]):
Первым диких людей от грызни и от пищи кровавой
Стал отвращать Орфей, святой богов толкователь;
Вот почему говорят, что львов укрощал он и тигров,
И Амфион, говорят, фиванские складывал стены,
Двигая камни звуками струн и лирной мольбою
С места на место ведя. Такова была древняя мудрость:
Общее с частным добро разделять, со священным мирское,
Брак узаконить, конец положив своевольному блуду,
И укреплять города, и законы писать на скрижалях.
Вот откуда пришел почет к пророкам-поэтам
И к песнопениям их! [Гораций 1968: 391]
Гаспаров, однако, не пишет о восприятии Орфея-цивилизатора в русском модернизме как персонификации идеи translatio studii. Очевидно, что у Мандельштама, как и у других представителей умеренного полюса зрелого модернизма, как мы увидим далее, Орфей персонифицирует идею translatio. Этот культуртрегерский сотериологический сюжет приобретает и аутодескриптивный характер. Цивилизационная «прививка» связывалась с утверждением ценностей умеренного полюса зрелого модернизма в различных модификациях индивидуальных поэтических систем. У Мандельштама этот сюжет связывался с выраженной в статье «О природе слова» (1922) идеей «внутреннего эллинизма, адекватного духу русского языка». Таким образом, культуртрегерский сотериологический сюжет приобретал имманентный характер высвобождения или «воспоминания» «забытого» «внутреннего эллинизма» в русском языке. Здесь очевидно влияние идей Потебни о внутренней форме слова278. В радикальном (неоромантическом) крыле русского модернизма эти идеи приобрели характер поиска архаических первооснов праславянского языка, «самовитого слова» по Хлебникову – «волшебного камня превращения всех славянских слов» [Хлебников 1986: 37]. Неоклассик Мандельштам, напротив, пытался «вспомнить» или воссоздать (что в модернистском восприятии имело то же значение) «внутренний эллинизм, адекватный духу русского языка».
Определенным лексическим посредником в этом воссоздании служили для Мандельштама украинизмы. Это связано с присутствием Мандельштама в Украине в 1919 году и с влиянием Велимира Хлебникова – «украинизатора» русской поэтической речи (см. [Кравец 1998: 7]). Хлебников не без основания считал, что украинский язык, содержащий значительно меньшее количество – по сравнению с русским – церковнославянизмов (см. [Sigalov 1993: 218]), сохранил больше элементов архаичного праславянского языка. Поэтому в хлебниковском создании «самовитого слова» украинские лексемы занимали одно из ведущих мест. Современник вспоминал, что Мандельштам в Киеве в 1919 году следующим образом говорил о Хлебникове: «Я воспринимаю Хлебникова внутренним осязанием, и он мне близок» [Гатов 1990: 18]. Эта поэтическая близость определилась к концу 1910‑х годов, когда в мандельштамовской поэзии усиливается футуристический принцип создания семантических ассоциаций на основе звукового сходства слов. Но, как уже было сказано, Мандельштам в стихах этого периода создавал некий поэтический континуум, который возрождал имманентное присутствие «внутреннего эллинизма» в русской речи. Украинизмы в этом континууме служили своеобразными медиаторами, которые иконически свидетельствовали об эллинском присутствии в лоне русской речи. И не случайно, думается, эта «эллинизация» русской речи через ее частичную «украинизацию» впервые наиболее определенно заявлена в стихотворении «На каменных отрогах Пиэрии…» (1919), где сквозь аутодескриптивный образ украинских «лирников слепых» (то есть кобзарей) просвечивает их греческий прообраз, этимологически мотивируя воссоздание идеи translatio: «На каменных отрогах Пиэрии / Водили музы первый хоровод, / Чтобы, как пчелы, лирники слепые / Нам подарили ионийский мед» [Мандельштам 2009–2011, 1: 105], см. также [Левинтон 1977: 125–126]. Мандельштаму было важно обеспечить это воссоздание эллинизма в лоне русского языка неким предметным аналогом, «утварью», в соответствии с его определением «домашнего эллинизма» в статье «О природе слова», писавшейся в 1921–1922 годах: «Эллинизм – это печной горшок, ухват, крынка с молоком <…>» [Мандельштам 2009–2011, 2: 75]. Заметим, что «крынка» – это однокоренное слово с «криницей» из стихотворения «На каменных отрогах Пиэрии», «криницей», которая, по наблюдению Г. А. Левинтона, «в тексте Мандельштама <…> восходит к κρήνη в „Ионе“ Платона и должна рассматриваться как грецизм» [Левинтон 1979: 32].
Слияние украинского и греческого элементов обнаруживается и в стихотворении 1920 года «Я слово позабыл, что я хотел сказать». В онейрическом метаописании творческого процесса одной из подсказок для припоминания потерянного поэтического слова выступает украинизм, в котором при помощи «поэтической этимологии» (по выражению Р. Якобсона) высвечивается его эллинская природа: «И медленно растет, как бы шатер иль храм: / То вдруг прокинется безумной Антигоной, / То мертвой ласточкой бросается к ногам, / С стигийской нежностью и веткою зеленой» [Мандельштам 2009–2011, 1: 110]. Антигона окрашивает греческим колоритом украинизм «прокинется» («проснется»)279. Но и в самом слове «прокинется» анаграмматически представлен его мифологический подтекст – имя Прокна с ее семантическим эхом мифа о Терее (см. [Сегал 1998: 617], [Ронен 2005: 232]). Фонетическое сходство семантизируется, и тогда, в соответствии с теорией А. Потебни, происходит квазиэтимологическая активизация в слове его «внутренней формы».
Как уже было сказано, сюжет воспоминания/воссоздания внутреннего эллинизма служит аутодескриптивным элементом культуртрегерского сотериологического сюжета, в частности стихотворений «В Петербурге мы сойдемся снова…», «Чуть мерцает призрачная сцена…», которые непосредственно отсылают к сюжету оперы Глюка «Орфей и Эвридика». В этих стихотворениях сочетаются как минимум три историко-мифологических пространства – пространство оперы Глюка, пушкинская «русская античность» как удачный прецедент прививки/воспоминания античности и, наконец, советский Петербург–Петроград, в котором развертывается очередное культуртрегерское сотериологическое действие. Это действие имеет аутодескриптивный эквивалент в нахождении поэтом внутреннего эллинизма в русском языке: «Слаще пенья итальянской речи / Для меня родной язык, / Ибо в нем таинственно лепечет / Чужеземных арф родник» [Мандельштам 2009–2011, 1: 112]. Ссылаясь на статью 1923 года «Заметки о поэзии», Гаспаров утверждал, что в этих строках Мандельштам отказывается от проекта русского эллинизма [Гаспаров 1995b: 231]. Как кажется, Гаспаров не учитывает эволюции поэтической идеологии Мандельштама. Как отметил Е. Тоддес, внутренняя автополемика с прокламированным в статье «О природе слова» (1922) и стихах конца 1910‑х годов эллинизмом русской речи прозвучала в статьях 1923 года «Заметки о поэзии» и «Выпад» [Тоддес 1991: 90, 101]. Программной