Эймс?
Но старый Джеми был «независимым» членом республиканской партии, а отец Джонни — демократом, и, возможно, в них говорило предубеждение.
Дом был большой, квадратный, с квадратным куполом и полукруглой верандой, с просторной лужайкой — лужайка пестрела куртинами бегоний, герани или сальвий, а на куртинах стояли чугунные собаки и олени. Дом был окрашен в некрасивый шоколадный цвет, и если смотреть с улицы, то это резкое сочетание грубых красок воспринималось как дешевая олеография. Поместье было порождением эпохи Реконструкции и отмечено ее печатью.
Этот дом принадлежал брату Уильяма Шермана, чьи солдаты огнем и разбоем прошлись по Югу до самого моря. Сам владелец всегда жил в Вашингтоне и всю жизнь занимался политикой. Он был ответствен за множество банковских законов, принятых в восьмидесятые и девяностые годы, и хорошо знал, как проводить в жизнь тарифы, содействующие давно окрепшей «зачаточной промышленности». Он нажил огромное состояние, но после смерти ничего не оставил городу, который называл родным. Еще долго после его смерти мрачный безобразный дом продолжал стоять, пустой и напыщенный, — бельмо на глазу, — и только когда он наконец был снесен и поместье разделено на участки, последние следы Джона Шермана и его усадьбы были стерты с лица Города, который он всю жизнь использовал в интересах своей политики. Скептики находили, что исчезновение шоколадно-коричневого дома достойно сожаления, поскольку он в своем безвкусии и претенциозном безобразии был великолепным памятником эпохе, породившей его. Над ним витал дух политических деятелей, живших по принципу: «народ не треснет», искренне презиравших простой народ, тот народ, чей разум так высоко ставили Джеми и Полковник, считавшие, что страной должны править люди, которые умеют своими руками зарабатывать хлеб.
За усадьбой Шермана старых домов уже не было, и улица принадлежала Новой Эре. Дома стояли, выстроившись в ряд, вокруг каждого зеленел газон, на котором росли кусты и молоденькие деревца, — редкий из этих домов насчитывал больше двенадцати лет. Тут были и дворцы с башенками, и готические крепости, и обнесенные рвами мызы из гранита и песчаника — только окружали их не леса, поля и горы, а узенькая полоска тщательно взращенного газона — странная помесь, результат скрещения всевозможных стилей, которым любили побаловаться архитекторы того времени.
В отличие от заслуженных, достойных старых домов центра и от белого дома Фермы, словно органически связанного с землей, это были дома кичливые, зародившиеся в незрелых умах и построенные из детских кубиков. Нелепейшая коллекция монстров, где по одной и той же двери мог быть пущен орнамент византийский и в стиле английского средневековья, а огромные окна зеркального стекла лишали обитателей возможности укрыться от посторонних взглядов, выставляя их на всеобщее обозрение, как золотых рыбок в аквариуме. Зеркальное стекло стало мерилом престижа. Стоило оно дорого — чем больше окна, тем крупнее состояние владельца. Было два-три дома наименее отталкивающих, которые вообще были лишены всякого стиля и просто отражали желание провинциальных архитекторов создать нечто, дотоле невиданное; обычно это была фантасмагория фронтонов, зубчатых стен, эркеров, башенок, диковинных переходов и причудливых дверей — окаменевший ералаш. Все эти дома были построены на доходы с угольных копий и железных дорог, политических афер и муниципального строительства. Подобно тому как дом Джона Шермана был памятником эпохе Реконструкции Юга, эти были памятниками эпохе президента Мак-Кинли и его сподвижников. За прочными стенами этих ублюдочных крепостей жили люди, твердо убежденные в том, что только дурак не делает деньги всеми доступными способами, и рвавшиеся стать новой аристократией страны, люди, подобные коробейнику Бентэму, таскавшему за собой в тюках свое происхождение и свои традиции, обязательства и идеалы. В большинстве своем это была публика неотесанная, ничего из себя не представлявшая, отличавшаяся от всех остальных граждан лишь оборотистостью, которая слишком часто отдавала беспринципностью, а то и просто уголовщиной, — странный продукт доктрины «привилегия при демократии», провозглашенной блестящим карьеристом Гамильтоном.
Напротив усадьбы Шермана, на углу, возвышалось палаццо из красного песчаника с башенками, принадлежавшее сенатору Бентэму — внуку коробейника. Огромные венецианские окна превосходили размерами все окна в Городе, и огромную веранду украшали фикусы и аспидистры. Сенатор по-прежнему владел универсальным магазином — потомком «Гостиного двора Бентэма», однако предоставил дело заботам других, а сам почти никогда не переступал порога магазина. У него было дело поважнее. Политика… Он мог поставлять голоса и вить веревки из законодателей, и жил он по большей части в Вашингтоне, где имел дом с венецианскими окнами еще большего размера. Он происходил от людей, которые за много лет до этого, собравшись в графстве Эссекс, столковались, как положить начало новоанглийским состояниям, облапошив ветеранов революции и лишив их законной награды.
Дом, где родился Джонни, стоял рядом с усадьбой Шермана. Построен он был в восьмидесятые годы, и назвать его красивым было бы никак нельзя. Он стоял посередине участка размером семьдесят пять футов на сто, приподнятого над уровнем улицы футов на семь. Дом был высокий и узкий, под черепичной крышей. Когда-то он был покрашен пронзительно желтой и белой красками, отчего казался залихватски-веселеньким, как чрезмерно размалеванная дурнушка, но ко времени рождения Джонни его уже перекрасили в голубовато-серый цвет: на нем не так видно было пагубное воздействие сажи, которую несло иногда со стороны Слободки на «приличную» часть Города. В качестве украшения ему досталось большое количество консолей и крошечных фронтонов, торчащих там и сям из остроконечной крыши. Как и дом Джона Шермана, сколько-нибудь облагородить его не под силу было и столетиям.
Единственно, что немного скрадывало его безобразие, — это обилие клематиса и жимолости, да еще старомодных роз, называвшихся «Балтиморская красавица». Розы были розовато-белые с мускусным запахом, и бутоны их не только склевывали птицы, но иногда объедали и дети. Дом делил участок надвое, на передний и задний двор; с одной стороны был проезд для экипажей — он вел к конюшне, которая была, на счастье, выкрашена в красный цвет. Передняя веранда была сплошь заплетена цветущими ползучими растениями, так что можно было сидеть там хоть целый день, исподтишка наблюдая прохожих. Наполовину крытая задняя веранда в жаркую погоду использовалась как кухня, а чуть подальше стояла беседка, завитая разными сортами винограда, который никогда не вызревал, потому что дети успевали съесть его зеленым. Сразу за беседкой начинался розарий с бордюром из всевозможных цветов, а за ним шел огород. Там и здесь росли фруктовые деревья, среди них черешня, ягодам которой, так же, как и винограду, никогда не удавалось дозреть. Росли в саду груши и персики, а возле окрашенной в красный цвет конюшни стояла слива, приносившая огромные темно-красные плоды.