очень устал, смертельно устал. Всего лишь несколько лет тому назад он с сыновьями жег траву на полях — на том, что позади сарая, да еще на том большом у ручья; тогда он мог проработать весь день и не ощутить ничего, кроме голода; может, правда, еще и небольшую усталость, но в основном голод. А как вкалывали ребята рядом с ним, вопя и носясь с метлами! Обнаженные до пояса. Все-таки это было, пожалуй, не несколько лет назад, а больше, думал он. Его сыновья, Фрэнк и Уилл, с почерневшими метлами через плечо, высокие, сильные парни, уже успевшие перерасти его, с чумазыми лицами, вспоротыми оскалом улыбок, норовящие врезать друг другу, пока он не видит, оба в азарте спора, даже когда, умытые, они садились ужинать, а их башмачищи то и дело громыхали под столом. Неужели он был им отцом, неужели он дал им жизнь, породил их неуемную силу, их дикую, грубоватую любовь к себе? А потом Фрэнк влип в историю с тем самым ножом, покупкой которого так гордился. Парень, с которым он подрался, умер; рассказывали, что лежал на земле, и из раны все текла и текла кровь, как будто ей не было конца, и Фрэнк удрал, просто удрал, и Ривир никогда больше о нем не слышал. Временами жена забывалась и говорила так, будто Фрэнк жил дома, и когда она уже была при смерти, то часто заговаривала о нем, хныча, что вот, он не пришел поцеловать ее перед сном, а она отправляется в такой дальний путь (хотя никогда он не целовал ее, когда был дома; не было у них так заведено). Ривир подождал еще несколько лет и только после этого стал думать о Фрэнке как об умершем.
Когда из дома ушел Уилл, то писал домой письма, написал их пять или шесть; у Ривира они до сих пор хранились. В последнем письме сын сообщал, что путешествует где-то на Западе, что ищет работу и что таких, как он, там пруд пруди; с тех пор от него ничего не было. Ривир припоминал, что Уилл был худощавым, темноволосым парнем, которого он сначала никак не мог понять, а потом было уже поздно. Даже когда тот жил дома, о нем никто ничего не знал, будто под одной крышей жил кто-то чужой, а Ривиру не хватило ума его поближе узнать. Когда сбежал Фрэнк, именно Уилл сказал ему об этом. Они стояли во дворе, как раз здесь, у навеса, и лицо у Уилла было влажное, а темные волосы были смешно взъерошены. «Фрэнк велел передать тебе, что он тут в историю влип, — сказал Уилл. — Он — ну, в общем, он влип…» Глаза мальчика расширились и наполнились слезами, и Ривир удивился и уже хотел было сказать ему, что мальчики не плачут — и тут услышал, в чем дело. За спиной Уилла большой сиреневый куст трепетал на ветру, цветки в гроздьях побурели и пожухли, и под кустом копошились куры, чуткие и проворные, время от времени вскидывая головки, будто на чей-то зов.
Потом в дневном забытьи Ривира время сменилось на более позднее: стояла зима, и они были дома. Ривир силился припомнить, когда это было, почему его дочь Нэнси стоит у тяжелой двери в спальню и почему так на него смотрит. А потом вспомнил, что жена больна и в комнате — ее сестры, и, должно быть, они что-то сказали Нэнси: она выскочила оттуда с лицом, перекошенным от злости. «Да не обращай ты на них внимания, — сказал он ей, — старые они». Нэнси (из этого эпизода) только что прошлым летом вышла замуж и жила вместе с мужем и его родней; и вдруг Нэнси показалась ему чужой, и она смотрела на него так, как будто он был ей чужим. «И ты туда же! Надоели вы мне до смерти!» — выкрикнула она. Но тут же смолкла, и злобная гримаса исчезла с лица, она подбежала к нему и схватила за руки: «Папа!» — сказала она. У Ривира начало ломить лицо, будто оно силилось улыбнуться, но когда он открыл рот, чтобы заговорить, оказалось, что сказать нечего. Он вспомнил, как подбрасывал Нэнси высоко вверх, когда она была малышкой, и кружил ее, а мальчишки визжали и топали ногами от возбуждения, а жена умоляла его перестать; но об этом помнил он один, не Нэнси, это не было их общим воспоминанием: ей до этого не было дела. Когда она смотрела на него, сжимая его руки в своих, он совсем было улыбнулся, но улыбки все же так и не получилось…
И вот опять сменилось время на более позднее — и опять новое воспоминание. На этот раз Нэнси разговаривала с ним, как старшая с младшим. Нэнси хотела, чтобы он переехал жить к ним в Пулз Брук — так, кажется, — но он никак не мог сосредоточиться, чтобы обдумать ее предложение, до него оно просто не доходило. «Не хочу я, чтобы меня постепенно пожирали вещи», — сказал он им. Муж Нэнси был одновременно и озадачен и раздражен; должно быть, ему было противно разговаривать с таким стариком, спорить с ним по пустякам. «Я не сумею начать все заново на новом месте», — говорил Ривир. Ему это казалось вполне очевидным, но Нэнси бубнила что-то свое, будто и не слышала его слов. Потом она, разгневанная, ушла вместе с мужем: Ривир вспоминал, как глядел им вслед, стоя у окна, провожая их обоих глазами. У молодого человека были светлые волосы и маленькие бегающие глазки; он тоже был чужим, и оба они, он и Нэнси, быстрым шагом удаляющиеся, идущие рядом, но не соприкасаясь, тоже казались чужими друг другу, Ривир вдруг ощутил внезапный укол совести, словно бы он предал Нэнси так же, как предавал своих сыновей, отпуская их в мир чужих. Тут было над чем подумать, но ему так тяжело было думать об этом, так муторно становилось от этих дум, что вот уже другие мысли отвлекли его. С жужжанием, как голодные мухи, мысли вились в мозгу. Вдруг вспомнился старый неоконченный разговор с учителем; а потом — жена; вот встала в памяти ножовка, как-то раз кому-то одолженная, да так и не вернувшаяся назад; а дальше — сестры жены, ревниво стерегущие ее смерть; и запах нафталина, и колышущиеся занавески в позднем, тусклом свете тех ранних весенних сумерек…
Внезапно он очнулся. Сердце отчаянно билось. Увидя, что неуклюже обмяк на скамейке, он выпрямился и обвел взглядом