Буяниху опять выпороли. С радости она напилась, и как-то смутно ей пришло в голову, что пряники теперь не так уже нужны, так как сама по себе она женщина хорошая и достойная любви. И когда ее любовник, кривой канцелярист, наплевал ей для смеху в пиво, она его побила, а потом, потеряв соображение, напала на других и бросила стаканом в самого Титку.
– Ну уж это не годится, – сказал Титка. – Этого никак потерпеть нельзя.
На этот раз Буяниха оказалась слабее, чем всегда, ее обессиливало неясное сознание обиды, и ее легко, без особенной борьбы повалили на пол. Опять задрали ей по пояс жиденькое платье, и опять открылось глазам родимое пятнышко. Кривой, золотушный канцелярист для смеху и от злости поплевал на голое тело, пока Ванька Гусарок снимал со штанов ремень, а Титка с другими обсуждал количество ударов. Титка был совершенно трезв и справедлив: хотели дать <?> ударов, а он настаивал на двадцати.
Когда поднимали платье, из кармана вывалились две жамки, и одну из них канцелярист для смеху схрустел на зубах.
– Ишь, сладенькое любит, – сказал Сазонька.
– А этого хочешь! – отозвался канцелярист и ладонью шлепко ударил по голому телу, отчего оно плотнее прижалось к полу и по бедрам пробежали судороги. Канцелярист был женат и умел бить так, чтобы было больно.
Буянихе дали двадцать шесть ударов; двадцать пять потому, что так решили, а двадцать шестой в одолжение канцеляристу, и нанес его он сам. Но по пьяной неловкости он попал по платью и хотел повторить, но над ним засмеялись и не дали. Потом ее вытолкали.
Пить Буяниха начала с 6 часов, а теперь было уже позднее утро, и было так странно светло после полутемного кабачка, что Буяниха не сразу сообразила, где она находится. Все было синее, красное, желтое, и все быстро кружилось; Буяниха стояла, широко раздвинув ноги, покачивалась и моргала глазами. Дверь кабачка открылась, и Титка, щурясь от света, выбросил Буянихе три жамки.
– Прянички-то ваши возьмите, – сказал он. – А то потом жаловаться будете, что украли.
К запыленному стеклу окна, никогда не открывавшегося ни летом, ни зимой, прижался канцелярист и казался, благодаря сплющенному носу, каким-то необыкновенно и зловеще насмешливым. Вместе с жамками Буяниха подобрала камень и бросила его в канцеляриста. Но бросила она по-женски, не сгибая руки, и камень полетел куда-то в сторону, а она сама чуть не упала. И все так же зловеще насмешливо прижималось к стеклу лицо канцеляриста, и не видно было, смеется он или нет.
– Подлецы! – пробурчала Буяниха. – Подлецы! – громко крикнула она, но никто не отозвался, и Буяниха внимательно уставилась на дом. Он показался ей страшным, и, повернувшись, Буяниха зашагала по Пушкарной.
Коля и его мать шли на прогулку, когда им перегородила дорогу беснующаяся толпа. Ребята прыгали, стараясь через спины взрослых заглянуть в середину, и вся толпа двигалась, хохотала и ругалась. Некоторые осклабленные лица оборачивались назад быстро, с улыбкой оглядывали сзади стоящих и снова жадно устремлялись вперед, вытягивая шеи, двигая головой, точно раскаляя толпу, чтобы лучше видеть.
– Мамочка, что это? – с любопытством спрашивал Коля и потянул мать за руку.
– Что тут такое? Ты не знаешь? – спросила она у пожилой женщины, которая стояла в сторонке, сложив руки на груди, и покачивала головой.
– Буяниху дразнют. Завелась тут эта нечисть.
– Пойдем на ту сторону.
– Мамочка, мне хочется посмотреть.
– Пойдем! Пойдем!
Но они не успели перейти. Толпа зашевелилась, раздвинулась, поредела, и перед глазами Коли выросла женщина, огромная, необыкновенная, страшная. Волосы ее опустились на глаза, и она закидывала голову назад; одной рукой она высоко поднимала платье, а другой хлопала себя по телу и кричала:
– Вот я какая! Хороша Буяниха!
Солнце яркими теплыми пятнами било ей прямо в лицо и яркими теплыми лучами ложилось на тело, вырисовывая каждую подробность: и опустившийся серый чулок, и широкую ссадину на колене.
Мать настойчиво тянула Колю за руку, но он упирался и не двигался с места. Бледный, как бумага, скривив рот от ужаса, он глянул на ту, которая вчера целовала его:
– Ой-ой-ой, мамочка, – шептал он. – Ой-ой-ой.
И Буяниха увидела его. Она сбросила волосы со лба, бессмысленно улыбнулась и кинулась к Коле:
– Енричек, миленький.
Коля отшатнулся, и Буяниха стала перед ним на колена и охватила его.
– Голубчик мой, миленький, – она заплакала неестественно, кривя все лицо. – Они выпороли… меня.
– Пусти! – дико кричал Коля, и мать его повторяла:
– Пусти! Сумасшедшая!
Но Буяниха ничего не видела и трясла головой, цепко держась за Колю.
– Миленький! Отстегали меня.
– Пусти! – кричал Коля.
– Любимчик ты мой. А я тебе вчера ее… Погоди.
Она стала елозить рукой сбоку, где был карман, и вытащила две жамки, и тут же на лицо и на глаза упали частые, маленькие удары: то в неистовстве отбивался от нее Коля. Наконец Буяниху оторвали от ребенка.
Четыре дня Буяниха почти ничего не ела и с утра до ночи лежала в саду, около забора, а ночью вместо работы уходила на берег. За эти дни она ни разу не чесалась и не умывалась; лицо ее покрылось липким налетом грязи, и всюду, в волосах и на теле, завелись жирные отвратительные насекомые.
На пятый день, к вечеру, Буяниха перелезла через два забора и обошла кругом Потапинский сад, обнесенный сквозной высокой огорожей. В конце сада, сквозь просветы между досками, она увидела Колю. Он был, как всегда, красивый и чистенький и занимался тем, что скатывал из хлеба шарики и выдувал их через длинную металлическую трубку, пробивая листья. Он переходил с места на место, закидывая голову вверх и выбирая для стрельбы самые высокие и недоступные листья, шептал что-то, хмурил брови и принимал грозную осанку. Сердцевидные листья яблони вздрагивали, когда в них попадал шарик, и гулко разрывались, а Буяниха тихо шла следом за Колей и боялась, что он оглянется. Но он не оглядывался, и она позвала его шепотом:
– Енричек!
Шепот был так тих, что она сама не слышала его, и повторила громче:
– Енричек!
Коля обернулся и вздрогнул: между двух досок на него глядело лицо грязной и страшной женщины, которую он видел на улице, а потом целую ночь плакал. Лицо его опять побледнело, брови сжались, и он сделал шаг назад.
– Енричек, это я, Маша, – говорила Буяниха, и голос ее с трудом проходил сквозь пересохший рот и губы.
– Уйди! Я боюсь тебя, – ответил Коля. Если бы не забор, на который он поднялся, он бы убежал.
Буяниха опять видела барчука, в его доме, и