коше, хотел уйти, но все же решил посмотреть, чем кончится птичий переполох на безлюдном озере и вновь притаился за камышом.
Продолжая громко кричать, гуси вдруг с шумом оторвались от поверхности воды, и одна за другой устремились в небо. Мать-казарка вначале сидела словно в оцепенении, но когда заметила, что стая набирает высоту все более вытягиваясь вереницей, она коротко вскрикнула, отчаянно замахала крыльями и побежала по воде, от полученного ускорения даже немного поднялась в воздух, но ее повело вдруг вбок и вскоре она грузно шлепнулась обратно в воду. Стая же, заметив ее попытку присоединиться, стала кружить над озером, не улетая прочь. Подбитая казарка молотила здоровым крылом и своей култышкой по воде, бежала то в одну, то в другую сторону заводи, но все кончалось прежним: падением в воду. Она вставала и вновь воздевала крылья к небу, как калека руки, будто умоляла: «Не оставляйте меня, птенчики мои, возьмите с собой!..» У Ахана от жалости сжалось сердце. А ведь еще несколько минут назад он был не прочь схватить эту казарку, чтобы сварить себе и сыну жирного бульона...
Лежа в темном коше в обнимку с сыном Ахан снова вспомнил об этой казарке. «Все равно ведь замерзнет, околеет... Лучше поймаю-ка ее как лед покрепче настынет... Гусиный бульон поможет Ыбану стать на ноги. А жиром кош по ночам станем освещать, лампадку сделаем. Уже второй день как у Ахана с сыном маковой росинки во рту не было. «А стая еще не улетела, вернулась к старой казарке. Но улетит. Лед все толще и синее. Совсем небольшой омут чистой воды остался...»
Еще под вечер Ахану показалось, что лихоманка оставила бедного мальчика, жар будто спал, Ыбан как- то воспрянул духом и даже попросил жестом кушать. Для отца, обрадовавшегося тем, что сынок стал поправляться и уже вознамерившегося сниматься с места, забыв о голоде, это был удар. Ахан даже покраснел от стыда: что может быть унизительней для здорового мужчины, если он не способен накормить единственного сына, да еще после болезни?!
Ахан отвернулся. Ыбан понял все и больше не стал канючением беспокоить своего беспомощного отца, и лег, отвернувшись к стенке и укрывшись с головой. Отец испугался как бы его чадо не угасло подобно тому последнему пламени лампад, но куда идти на ночь глядя?! Пешком в дальний аул, спеть, сыграть на домбре, чтобы дали кусочек лепешки?! Стыд-то какой...
Ахан теснее прижал сына к себе. Худющее тело Ыбана обжигало его. Задумавшись о себе, о том, что он может потерять единственного родного человека на свете, Ахан сам словно впал в горячку и между горестными вздохами у него вырывались внятные восклицания, в которых он не то проклинал кого-то, не то оправдывался перед кем-то. «О, создатель, что ты еще уготовил для меня? Какие тяжкие испытания, муки и страдания?! До каких пор ты будешь терзать душу мою?.. Пусть бы душу, да чести и гордости моей не трогал! Чем я пред тобой провинился, чем не угодил, что ты всю жизнь преследуешь меня? Разве я сделал другому зло, перешел кому дорогу? Творил насилие, произвол?! Кому-кому, а тебе, если ты есть, это ведь известно доподлинно! Ты преследуешь меня с того дня, когда хватаясь за гриву, сел на коня... Мало было тебе Батимы, так ты забрал в сырую землю любовь мою Урхию. Поразил ты стрелою смерти и Айберген, зеницу ока моего, продолжателя моих песен. Ненасытен ты, я знаю, но отчего только ко мне? То уводишь из-под рук страсть души моей. До скакуна из- под седла. Друзей моих косишь, что были рядом на моем пути, ни справа, ни слева не оставляя никого. Поссорил с братьями родными, с аулом, родом, со степью и с народом, сделав всех чуть ли не врагами кровными. И отчего передо мной всегда разверзаются хляби. Из которых коня не напоить, пучины, которые не переплыть. Скалы, где тропы не проложить?! Наградив меня даром певца с чистым голосом и нежной душой, ты не забыл капнуть на кончик языка яду, наполнив душу сладкою мелодией, подмешал в нее и горечи. Уж лучше сотворил бы ты меня глухим и слепым, безъязыким, чтобы я не замечал красоты в лицах, благородство в душах, не пел о жизни вольной, крылатой? Я б не ведал ничего и не слышал, и был бы счастлив... не создал отчего меня ты жестоким тупицей, невежественным и мрачным самодуром? Тогда я топтал бы все нежное ногами, кривое делал прямым, прямое - кривым, ломал, крушил, пил слезу людскую как водицу, а их горе и печаль доставляли бы мне наслаждение! Или бездумным кеще, для которого все едино: что день, что ночь; что черное, что белое; что люди, что скот хвостатый; для которого нет ни прошлого, ни будущего... Или последним из дураков бесчувственных, чтобы не ведать ни зла, ни добра, не различать ни нежности, ни жестокости! Отчего ты создал меня акыном и сери да еще в такую пору, когда вокруг холод, мрак и насилие?! Кто согрел меня теплом, кого я согрею?.. Кто мне путь укажет или я кому? Кого я защитил? Если ты дал мне глаза лишь для того, чтобы на закате жизни я терял их блеск при тусклом свете лампады в коше, в пустынной степи, а острый язык для того, чтобы шонжары, в кого я вонзил стрелы слов, чтобы тьма их ставила на каждом моем сети и ямы рыла, то стоило стараться?! Да, ты удивительный мастер: вложив душу непокорную в создание свое, делаешь все, чтоб согнуть его в бараний рог; вложив песню в уста ему, подрезаешь крылья, дав сердце и страсть, подаришь такую судьбу, где больше слез и горя, чем радости и счастья. Нечего сказать: непревзойденный мастер, да-да!..»
Ахан проснулся от тревожного крика гусей на озере. Из-за шегреневого одеяла, которым завешана дверь, пробивался тусклый и странный свет - должно быть идет снег... Ахан долго лежал в постели, прислушиваясь к голосам казарок, представляя себе ясно, что творится там, на Косколе, в этот предрассветный час...
...В который раз стая уже облетает озеро и в который раз возвращается, не в силах оставить одинокую казарку посреди узкой полоски воды, крепко затянутой льдом. Сколько раз она устремлялась за ними и падала по кривой дуге вниз... Наконец, описав прощальный круг, стая повернула на юг. На ходу выстраиваясь вереницей... Их голоса доносились еще долго, все тише и тише, пока совсем не поглотила заснеженная даль небес... Выводок