бесплатной кашей, мы вдвоем ставили котел, разжигали огонь, варили рис и раздавали чашки. По воскресеньям, когда я совершал богослужение, я оставлял ее послушать проповедь, и она всегда садилась в уголок в последнем ряду и то спала, то не спала, то ли слушала меня, то ли не слушала. Когда все расходились, я просил ее навести порядок, протереть подсвечники и оконные стекла. Пока она прибирала, я потихоньку за ней наблюдал. Я заметил, что она никогда не отлынивает от работы, но ни одно задание не вызывает у нее большего интереса, чем другие. Я был с ней осторожен, не проявлял чрезмерной заботы и ни слова не говорил о прежнем нашем знакомстве. Утешения, расспросы – все это стало бы напоминанием, а ей сейчас в первую очередь нужно было забвение.
По вечерам, когда церковь закрывалась, я доверял ей переписывать псалмы или сшивать псалтырь, у которого рассыпались страницы. Раньше это было ее любимым занятием, а теперь ее лицо не выражало ничего, кроме покорности. Она больше не спрашивала, что означают незнакомые иероглифы, не просила меня почитать вслух, казалось, ей было совершенно все равно, что за слова выводит ее рука, – она просто выполняла одно из множества домашних дел. Перепишет и, если я не скажу ей продолжать, сидит в тишине, может десять минут просидеть, может два часа.
Не раз я нарочно клал рядышком книгу, которую дала мне ее тетка, но Стелла на нее даже не глядела. Однажды, когда Стелла отлучилась, я украдкой полистал страницы. Оказалось, это была “Теория природного развития” Гексли на китайском. Судя по всему, книга долго путешествовала в чьей-то сумке, корешок и уголки обложки размахрились, на титульном листе кто-то вывел авторучкой: “Лю Чжаоху”. Я решил, что это первый владелец книги. Он, видимо, учился в городе – в деревнях мало кто писал авторучками. Меня вдруг осенило: мудреный литературно-технико-историко-философский трактат Стелле, конечно, не по зубам, не книгу она когда-то любила читать, а лишь имя на ее титульнике.
Жизнь, размеренная, однообразная, текла своим чередом, двигалась по кругу, рассветы сменялись закатами. Наше со Стеллой общение по-прежнему сводилось к тому, что я говорил, а она слушала, я спрашивал, а она отвечала, она почти никогда не выбирала сама новую тему, не заканчивала уже начатый разговор – это были исключительно мои обязанности. Единственное, что изменилось за это время, – у нее отросли волосы. Я случайно увидел, как она моет голову на заднем дворе, выжимая над тазом целую пригоршню мокрых волос. Она была ростком, который я самовольно пересадил на новую почву, я не знал, зажило ли место срыва, не знал, пустила ли она новые корни. Я не видел корни, я мог судить о них только по листьям. Но листья оставались неподвижны, листья не желали выдавать тайну корней.
Я каждый день молился за Стеллу, но эти молитвы, как и многие другие до них, уносил ветер, и Бог их не слышал. Но вот однажды, когда я взывал к Нему, вдруг раздался Его голос.
– Раб Мой, неужели твои листья пожелтели? – промолвил Бог.
Понять Его слова было нелегко, я не знал, подсказка это или вопрос. Я долго думал, и вдруг меня озарило: верно, пусть новые листья еще не появились, а все же этот росток не засох, не пожелтел, его корни не сгнили. Я не замечал перемен лишь потому, что был недостаточно терпелив.
Вот так в долгом, почти безысходном ожидании мы пропустили лето, пропустили осень и наконец встретили зиму 1943 года. Зима выдалась необычайно долгая, холодная, новости извне, которые приходили от моих разношерстных приятелей, были под стать скверной погоде: разбомбили… сдали… оккупировали… разгромили… Как ни странно, к Юэху дурные вести будто бы не имели ни малейшего отношения. Деревня Юэху точно сошла со страниц “Путешествия на Запад”, волшебного китайского романа, – казалось, она заключена в круг, что начертила посохом с золотыми обручами всемогущая бодхисаттва, и пока жители деревни остаются в кругу, невзгоды внешнего мира им не страшны. Война длилась уже несколько лет, а небо Юэху еще не рассекал след от крыльев самолета, земля Юэху еще не знала отпечатков солдатских сапог.
В том году двадцать шестого числа последнего лунного месяца повалил снег, он шел три дня и три ночи, и деревенские старики говорили потом, что таких снегопадов не было, считай, тридцать лет. Когда перестало мести, я открыл окно и увидел, что деревья и дома исчезли, снег сточил все контуры и углы, превратив все вокруг в большие и малые бугорки.
Кухарку я отпустил домой справлять Новый год, в церкви остались только мы со Стеллой. Чтобы поберечь уголь, мы топили одну-единственную печку. Снег запечатал двери, поэтому мы со Стеллой просто грелись у огня, я читал “Путешествие Пилигрима” Беньяна, а она мастерила обувные подошвы. Почти всегда, когда у нее выдавалось свободное время, она шила мне обувь. Туфли выходили такие прочные, что в них можно было бы дойти до рая и еще хорошенько по раю погулять. Ветер и снегопад снаружи утихли, ветви деревьев больше не царапали окна, насекомые и птицы уснули, и растянутая молчанием зимняя тишина разрослась. У Стеллы от холода закоченели пальцы, она отложила шитье, подержала руки над горящими угольками и вновь взялась за работу. От разложенного по краю печки батата потянулся приятный аромат. Шило Стеллы, проходя сквозь толстые слои ткани, поскрипывало, и мне казалось, будто кошка скребет мои барабанные перепонки, оставляя когтями кровавые отметины.
У меня вдруг лопнуло терпение, и я швырнул книгу на стол. Мне хотелось крикнуть Стелле: “Ради всего святого, ты можешь хоть слово сказать? Ты что, помрешь, если заговоришь?” Но когда крик скользнул в горло, я его проглотил.
Стелла вздрогнула от неожиданности, убрала подошву, глянула на меня робко. В ее глазах читались испуг и замешательство.
Я порадовался, что не дал грубости сорваться с языка, ведь если бы она огрызнулась: “А ты что, помрешь, если помолчишь?” – я бы сгорел от стыда. Я каждый день ломал голову над тем, как заживить корни Стеллы, хотя на самом деле она была сильнее и крепче меня. Ее корни могли сами по себе прощупывать незнакомую землю, в то время как я всегда цеплялся за другое растение, мне нужен был компаньон.
В канун лунного Нового года меня разбудил посреди ночи резкий стук в дверь. Полночный стук обычно не сулил ничего хорошего, тем более перед самым праздником. Я вскочил с кровати, бросился открывать. За дверью стояли двое парней с носилками. Носилками служило обыкновенное одеяло, натянутое между двумя коромыслами, и