чего уж… – Села на лавку, сбросила валенки, натянула унты с оскалом швов. – Снявши голову, по волосам не плачут.
– Чего же шум-то подняла? – со строгостью в голосе спросил Иван Афанасьевич.
– Не поднимала я шума. Только пожаловалась. Вон, гляди, – вытянула ногу. – Чинить не умею. Кого другого просить – кожи нет. Колхоз бы, говорю, помог… А Михаил прикинулся усохшим от забот.
– Чего ему прикидываться? – удивленно шевельнул седыми бровями Иван Афанасьевич. – Сама, должно, видишь, делов всяких полно… А валенки, Ульяна, себе оставь. Обезножишь – потом что? Сдай что-нибудь другое.
Ульяна обрадованно вскочила:
– Чего это мы не по-людски разговор ведем? Садитесь за стол. У меня есть немного чаю. Заварю сейчас.
– Некогда нам чаевничать, Ульяна, – со вздохом сказал Иван Афанасьевич.
На улице, пряча лицо от ветра в воротник полушубка, он проговорил:
– У которых баб обутки совсем худые, нам справлять придется…
Михаил промолчал.
Фетинья, едва переступили порог, накинулась на них. Сначала на Михаила:
– Сбегал, нажаловался? В супротивники власти меня зачислили? – Тут же переключилась на Ивана Афанасьевича: – А ты, старый, тоже туда? Заворачивайте оглобли!
За столом Панкратка делал уроки. Рядом с ним сидели Акимка и Аришка, что-то рисовали. Не слушая Фетинью, Иван Афанасьевич подсел к ребятам, заглянул через плечо Панкратки.
– Как учеба?
– Ничего…
– Нажимай, парень. Тяжело всем нам сейчас живется. Особливо вам, ребятне. А все ж таки… Возьми меня или твою бабушку. Колотили-молотили, горб наживали. А что видели? Какие радости у нас были? Пузо набил – вот и вся тебе радость. У вас совсем другая жизнь будет, – погладил Панкратку по голове, повернулся к Фетинье: – Ты только вдумайся, Фетинья Васильевна… Как ни тяжело народу, а детву свою он учит, к жизни готовит…
– Ты зубы не заговаривай. Будущую жизнь не раскрашивай. Про сегодняшнюю говори. Легко, думаешь, их растить-учить? Отца нет, мать дома почти не бывает. Чем накормить-обогреть? Во что обуть-одеть?
– Я не говорю, что легко, – слабо отбивался Иван Афанасьевич. – Какое там легко! Но все превозмочь надо. Ничего другого нам не остается. – Неожиданно закончил: – Так что зря ты на Михаила Семеновича накинулась.
– Богу на вас молиться? Лес рядом, а на дворе постройку рушим. Дело это?
– Не дело, – покорно согласился Иван Афанасьевич. – А куда денешься? Тебе ли не знать… Корма, бывает, подвезти не на чем. Не обрекать же на погибель скотину. Постройку новую возведем…
– Голова у тебя сивая, а ума, вижу, не так уж и много. Просто, думаешь, пилить на дрова плахи, вытесанные руками моего Семена? Не постройки в пепел перевожу, а всю жизнь прошлую…
– Беда-а… – Иван Афанасьевич накрутил на палец бороду, подергал, лицо его сморщилось, стало похожим на печеную картофелину. – Кругом беда… Но помочь тебе, Фетинья Васильевна, пока нечем. От тебя помощь нужна. Затем и пришли.
– Нечего мне дать! Вон их, – кивнула на ребят, – одеть не во что.
– У тебя не просят чего-то такого… Пару варег или носков связать в силах… Шерсть-то есть?
– Есть.
– Ну вот! – обрадовался Иван Васильевич. – Я же знаю, что не откажешься.
Во время всего этого разговора Михаил чувствовал себя лишним. Не так ему надо было подходить к делу. Надо хитрее быть.
IX
Утро всегда начиналось одинаково:
– Панкратка…
Голос бабушки доносился, словно бы из зыби волглого тумана. Сладок утренний сон, нет сил разлепить веки.
– Подымайся. Кто рано встает, тому бог дает…
Под ухом у Панкратки тихонько посвистывал носом Акимка. Голос бабушки не потревожил его сна. Хорошо братишке – лежи-полеживай…
– Хватит вытягиваться!
Панкратка выполз из-под теплой шубы. Зевнул, поежился. Между дверью и порогом жгутом пряжи лежал рыхлый иней. Стекла окон были сплошь затянуты белым искристым льдом. Морозно на улице. Когда потеплее, на стеклах остаются синеватые проталины…
Пока Панкратка надевал штаны и рубаху, бабушка достала с печки толстые шерстяные носки и портянки, свернула из свежего, пахнущего летом сена стельки, запихала в его ичиги. Панкратка недоволен, что она помогает собираться, будто не видит разницы между ним и Аришкой, но молчит: сон еще не выветрился из головы, разговаривать лень. Он обувался долго, неторопливо. Спешить с этим делом никак нельзя. Портянки надо завернуть туго, чтобы не сбивались. Подвязки на ичигах, сотканные бабушкой из разноцветных ниток, тоже следует затянуть крепче, иначе ноги будут хлябать и запятники истопчутся. В скосопяченных ичигах ходят одни недотепы и рохли.
Тем временем бабушка оделась, поджидая его, села на стул. Она одевается моментом. Натянула на себя ватник, застегнула три пуговицы, на голову набросила шаль, обернула один конец вокруг шеи – готово. Ну и шла бы… Чего ждать-то?
Опоясав себя поверх полушубка кушаком (по-мужичьи, по низу живота, чтобы тепло не убегало), Панкратка натянул на голову треух. Теперь и он готов…
– Уши-то завяжи, – приказала бабушка.
– Не бойся. Не обморожусь.
Бабушка встала, погасила лампу.
– Печку потом не торопись растапливать, – проговорила она в темноте. – А то приду – все прогорело…
– Знаю…
Проскрипели мерзлые ступени крыльца. Стылый воздух туго вошел в грудь.
– Ну, я пошла, – бабушка слегка притронулась рукавицей к его плечу, – ты уж все на совесть сделай…
Он хотел было сказать ей: нечего каждый раз толковать про одно и то же. Не вертопрах же он, чтобы дело свое спустя рукава делать… Но бабушка уже пошла. Брякнуло кольцо калитки, и снег под ее ногами захрустел уже на улице.
Свет звезд покалывал щеки. Дыхание оседало на воротнике полушубка, на ушах шапки белыми иглами инея. Прокаленный морозом, снег не скрипел – пронзительно взвизгивал. Бабушка ушла уже далеко, а шаги ее были слышны отчетливо и ясно. Между фермой и селом лежит пустое поле. И там почти всегда тянет хиуз. В такой мороз он лицо как ножом режет. Панкратке вдруг стало жалко бабушку. Сидеть бы ей дома, топить печку, стряпать картофельные пироги с грибами… Скорее бы подрасти и на работу. А бабушка пусть домовничает.
С этими мыслями он прошел на задний двор, отодвинул засов на стайке. Дверь примерзла, отскочила лишь после того, как раза три изо всех сил ударил в нее пяткой. Из стайки повалил пар, пахнущий влажной шерстью, сеном и молоком. Зорька с сопением приблизилась к нему, ткнулась в грудь мордой, обдала лицо горячим и влажным дыханием. В углу, в отдельной загородке, завозился, зашуршал соломенной подстилкой теленок. В другом углу, тоже отгороженном досками, захрюкали свинья и подсвинок. Вся живность в одном месте. Так теплее…
Он прошел к теленку, снял рукавицу, нащупал в темноте его шею, покрытую мягкой нахолодавшей шерстью. Зорька сопела рядом. Он погладил и ее.
Принялся