на него, рассмеялись тоже. Сначала потому, что смех у Профессора был заразительный, а потом у нас и у самих настроение вроде как перестало быть таким уж и отвратным. Все-таки, как-никак, наступал солнечный день, а на свете нет почти ничего прекраснее залитого солнцем до самых краев, сине-оранжевого, слепящего до рези в глазах леса, над которым накануне прошла метель.
Я, конечно, потом, когда все успокоились, пошел гулять. От этого сверкающего леса я совсем потерял голову — у меня гудело в ушах, подкашивались ноги, и мне приходилось каждые пять минут присаживаться на пенек. Я захмелел и раскраснелся от хвойного, хрустально-чистого спирта лесного воздуха, как от самой крепкой водки. Я как в зеркало гляделся в белизну облепленных снегом стволов и вслушивался в сосновый шепот на снегу: синие полосы-тени и золотые слова солнца между строк. Мне казалось, я первый, кому удалось прочитать их, проникнуть в их ликующий смысл. Ели от солнца казались такими зелеными, что даже и давать определение этому необыкновенному цвету было как-то неловко. Я стряхивал с широких мрачных рукавов своей шубы круглые солнечные блики, и все равно — темнота вокруг была как будто сплошь заткана бисером, вспыхивала на ветру дикими всполохами. Я спустился к реке, едва сохраняя равновесие на глубоком снегу, и дождался скорого на руку зимнего вечера — я хотел поглядеть, как сосны на том берегу окрасятся тусклым рыжим светом, подметить, как туда, в камышовую тишину, улетят на ночлег птицы с моего берега; я как будто слышал, как потрескивает от мороза кора, как сыплются иголки неопрятной пестротой на нетронутый снег, позвякивают. Чем я заслужил эту красоту, переполняющую мое сердце? Как мне с ней совладать? Я, как дикарь, упиваюсь первозданной чистотой воздуха и пытаюсь выдумать для этой красоты новые слова, чтобы излечиться от нее, как от болезни. А она все равно остается частью меня, как какой-нибудь шрам, который начинает болеть перед непогодой.
Так мы погрузились в зиму до самой невыразимой из ее глубин, и с той самой ночи, когда таинственным образом потерялся, а потом нашелся пес, нас перестало мучить ощущение неустойчивости. В ветреные ночи мой дом все так же раскачивался над краем обрыва, скрипел, как несмазанные качели, и время от времени из окон видна была одна только темнота, как будто мы уже давно оторвались от земли и совершали космическое путешествие, — но никого это не беспокоило. Ланцелот остался и спустя несколько дней даже бросил на меня дуться. Приходил ко мне с двумя бутылками пива, играл на губной гармошке что-то до смешного монотонное, а когда я принимался улыбаться, оскорбленно перебивал сам себя и уверял, что это самая настоящая степная мелодия, которую без конца насвистывали все подряд в деревне, где он вырос и где от ветра гремели по ночам колодезные цепи и каждый месяц приходилось чинить крыши. В такой мороз пива не хотелось, но я пил — из политических соображений. Лидия же и вовсе как будто на меня не сердилась.
На стеклах каждое утро появлялись узоры, и Профессор часами просиживал перед окнами в Круглой комнате, разглядывая их и сравнивая с какими-то картинками из своего ботанического словаря. Узоры бессмысленно переливались красными, рыжими и зелеными искрами, пар от Профессоровых чашек заставлял их увядать прямо на глазах, а Профессор был полон энтузиазма и наконец, захлопнув с треском свой словарь и театрально отгоняя от себя ладошкой поднявшееся из него бутафорское облако пыли, раздулся от значительности и провозгласил:
— Я меняю профиль! Я осознал перспективность алхимии как науки и намерен возродить ее на университетском уровне!
Лидия при этих словах поперхнулась сигаретой, а Ланцелот посмотрел на Профессора очень многозначительно, но ничего не сказал.
— Посудите сами, — разгорячился Профессор. — Весь мир держится на синонимии. Вы замечали, как меняется, скажем, дуб, когда на него светит солнце? У него у самого появляются лучи. Что, скажете, я не прав, коллеги? Появляется такое еще чувство, когда рядом с ним стоишь, это, конечно, смешно, — но нечто вроде даже какой-то космонавтской гордости. Это потому, что они синонимичны. Вы, кажется, смеетесь, Лидия?
Лидия отрицательно завертела головой, но Профессор все же взглянул на нее еще разок с осуждением и продолжал:
— Есть великие сущности, которые выражаются по-разному и потом ждут, узнаем мы друг друга или нет. Растения и животные, люди и небесные тела. Я открыл это и я в этом убежден. Как вы думаете, Ланцелот, узнают ли друг друга синонимы в тексте?
Ланцелот побледнел и переспросил:
— Сине… что?
Анни тем временем сидела на подлокотнике моего кресла и, пока Профессор разглагольствовал, пребольно пихала меня локтем в бок. Я молчал, потому что опасался, что он услышит и обидится, но наконец не выдержал.
— В чем дело? — зашипел я.
— А я что тебе говорила! Видишь, уже и наука за нас!
Я взглянул на нее недоуменно.
— За кого за нас? Ты о чем?
Анни немного помолчала и наконец говорит:
— Ты что, дурак?
Мне обидно было, что она это сказала — и сказала так холодно. Я даже и не ожидал от себя, что Анни меня так легко задеть. Как бы ни было очевидно, что я не во всем ее понимаю, что она иногда порядком меня раздражает, а ее раздражаю я, что она любит голубой цвет, который я терпеть не могу, что она оставляет на столе грязную посуду вместо того, чтобы ее вымыть, и способна даже надеть одновременно на ноги разные носки, — несмотря даже на все это, на все ее колкости и грубости, всегда подразумевалось, что мы с ней заодно.
Недавно я зашел в Круглую комнату в самое глухое время дня, когда все разошлись по своим комнатам, и застал ее там одну. Она прямо сидела на подоконнике спиной к окну, а за окном был снегопад от земли до небес — именно так, потому что казалось, что снег идет снизу вверх, как будто в игрушечном снежном шаре с огромными пушистыми снежинками затерян весь мой восковой мир — в глицерине ветра, в блестках пурги, в стекле моей отстраненности; и только зеленые тени еловых ветвей качались на желтоватых обоях. По контуру была обведена заточенным карандашом дневного света ее темная встрепанная фигура. Анни молчала, а я почти не видел ее лица, но чувствовал, как она глядит на меня — тяжело, устало, почти враждебно; и вдруг мне стало ясно, что, наверное, мы не смогли бы жить без нее — мой дом и я. Это было очень