«тет», похожей на дверной косяк, зато греческая «тау» ближе к кресту. Изменение такое же говорящее, как хворост Исаака, сложенный — неслучайно — крестиком. Напротив, слева — встреча пророка Илии (подпись: «Илия Великий») со вдовой в Сарепте Сидонской[676]. Та собирает хворост, кормит пророка крохами, взамен он возвращает здоровье ее бездыханному сыну. Женщина вид имеет занятой: складывает две хворостины в ровный крест (надпись: «женщина, вяжущая дрова»), а под ногами мешаются два ребятенка. Это может запутать, но никакой путаницы нет: один — тот, что ни жив ни мертв, второй — которого Илия фактически воскресил.
В середине витража помещено Распятие, под ним стоит Церковь, собирающая в чашу кровь, и падает Синагога с повязкой на глазах, слетевшим венцом, сломанным копьем и скрижалью заповедей, выпадающей из руки. По сторонам от Распятия мы видим Моисея, как бы рогатого, на самом деле светящегося, как и положено получившему заповеди боговидцу[677]. Слева он выбивает воду из скалы, справа — воздвигает медного змея на манер знамени, чтобы спасти идущих по пустыне евреев от змей, подобное, так сказать, искореняет подобным. Такое сопоставление двух важных моментов в жизни Моисея с крестной смертью Иисуса легко объяснимо словами самого Иисуса: «И как Моисей вознес змию в пустыне, так должно вознесену быть Сыну Человеческому»[678]. Спасение исходящего из египетского плена Израиля предвосхищает спасение человечества.
Верхняя большая картина являет нам Воскресение Христа. Иисус не просто встает из гроба, а победно шествует в сопровождении ангелов: один кадит, другой держит свечу. Три миниатюрных охранника на переднем плане, едва уместившиеся, мирно спят вповалку. Фигуры ангелов с распростертыми огромными белыми крыльями придают сцене невероятную энергию, делают ее одновременно и более видимой, и более значимой. Четыре сцены по сторонам призваны прокомментировать происходящее. Пеликан протыкает себе клювом грудь, чтобы накормить птенцов кровью, Давид словно комментирует происходящее[679]. Лев своим дыханием оживляет львенка, который, согласно поверью, рождался мертвым. Надпись рядом с ним расшифровывается как «это лев, символизирующий Спасителя». Сверху пророк Иона выходит из пасти кита и получает благословение от десницы Божьей, ему предстоит наконец выполнить порученную ему миссию и обличить Ниневию, столицу Ассирийского царства. Наконец, пророк Илия воскрешает все того же сына вдовы из Сарепты.
Вернемся теперь к вершине этого повествования: вдруг в ней вся суть? Незрячий старец — праотец Иаков, он благословляет внуков — сыновей Иосифа (рис. 71). Надпись IOSEPH FILII YSAAC может запутать, ведь Исаака здесь вроде бы нет. Но нет и Иосифа. Зато есть перекрестное благословение вслепую, и о нем мы знаем по Книге Бытия[680]. Узнав о болезни отца, Иосиф привел старшего Манассию и младшего Ефрема для благословения, поставив, как положено, старшего под правую, младшего под левую руку отца, но тот скрестил руки и не послушался сына, попытавшегося было исправить ситуацию. В результате младший получил власть над старшим. Имя же Исаака, видимо, поставлено для того, чтобы напомнить, что сам Иаков получил благословение обманом. И все они, выходит, потомки Исаака, его «сыновья» в расширительном смысле.
Что же изображено в этой прекрасной, гармоничной, легкой, несмотря на сложную пластику фигур, сцене? Что она означает? Почему Иаков сидит на роскошном ложе? Обратим внимание на руки с кадилами по сторонам от сцены — это руки ангелов, поскольку они выглядывают из-за облаков. И кадят они не Богу, а Иакову. Даже если видеть в череде великих событий ранней истории Израиля, как обычно, промыслительное предзнаменование всемирной истории, сцена Иаковлева благословения — вроде второстепенный эпизод в сравнении с другими сценами, помещенный явно в подчиненном положении.
Рис. 71. Иаков и сыновья Иосифа. Новый Завет. Витраж хора собора в Бурже. Фрагмент. После 1210 г. Фото О. С. Воскобойникова
Какую-то роль здесь сыграли возраст и скрещение рук. Потеря физического зрения даровала патриарху пророческий дар в тот момент, когда жизненные силы уже оставили его. Скрестив руки, он, сам того не осознавая, складывает их в ту фигуру, которой предстоит стать знамением спасения человечества — и это спасение явлено зрителю во всех остальных сценах. Такой ход мысли может показаться слишком уж сложным, витиеватым. Но он вполне типичен для экзегетов XII в. Разве не мог патриарх благословить каждого ближайшей рукой? Мог. Но знал, что именно крестом грядущий законодатель даст благословение всем потомкам семени Авраамова. Еще в IX в. Ремигий Осерский трактовал имена Манассии и Ефрема как «забвение» и «плодовитость», символически перетолковывая их в нужном христианам ключе: старший, хранитель закона, забудет доверенное ему, а народы, прежде пребывавшие в тени, станут через крестную жертву новым богоизбранным народом. При желании можно было добавить и антииудейские нюансы. Надпись над Христом, идущим на казнь, обретает особое, крестоносное, если угодно, звучание: «Его кровь — на ваших детях, иерусалимлянки!»
Как можно видеть, каскад библейских отсылок многое объясняет. Каждая сцена в отдельности вполне читаема. Вопрос в том, понимал ли что-то обычный житель Буржа или гость? И даже член капитула? Можно по пальцам пересчитать какие-либо реакции на искусство витражей в Средние века. Но одна из них относится как раз к только что описанной серии. Ученый кардинал Эд из Шатору (около 1190–1273) вспоминал в одной поздней проповеди, как в юности побывал в буржском соборе, смотрел на витражи и какой-то мирянин жаловался, ничего в них не разобрав, что местные клирики все запутали в простых библейских рассказах[681]. И правда: сама навязанная свинцовой рамой геометрия таких «картин» не предполагает последовательного чтения, зато есть что-то вроде анжамбеманов в поэзии, сложные переплетения, диалог сюжетов и образов, надписей и жестов, переклички, намеки, знаки вопроса.
Эти связи для заказчика важнее какой бы то ни было последовательности повествования, типология подчиняет себе и время, и место. Вопрос лишь в том, ощущался ли такой странный для нас (и для молодого Эда) язык как система подчинения, или за ним стоял какой-то особый умственный настрой[682]. Мне лично кажется, что схоластический ум, если таковой и впрямь существовал, и впрямь находил удовольствие в том, чтобы выстраивать логические цепочки из библейских рассказов, а эти логические цепочки потом превращались в нетривиально новые мысли, послания, руководства к действию. Если в витраже, проповеди или схоластическом трактате не хватает порядка чтения, это не значит, что там царит хаос. Тот же Эд из Шатору стал одним из лучших проповедников (следовательно, и пропагандистов) Римской курии. Именно он, умело подбирая отсылки к ветхозаветным историям, проповедовал крестовые походы против всех и вся, от схизматиков-греков до приспешников дьявола