Перед тем как отойти ко сну, премьер-министр по своему обыкновению отправился в ночную прогулку по саду. Его сопровождал личный секретарь Джон Колвилл (известный как Джок). Они размышляли о возможном немецком вторжении, и Колвилл предположил, что для такого «злейшего врага коммунистов», как Черчилль, поддерживать Советский Союз в борьбе против нацистов – все равно что «совершить поклонение в доме Риммона [принеся свои принципы в жертву целесообразности]»[427]. Черчилль ответил, что у него «лишь одна цель – уничтожение Гитлера. Если бы Гитлер вторгся в ад, я по меньшей мере благожелательно отозвался бы о сатане»[428].
На рассвете 22 июня Колвилла разбудил телефонный звонок: Германия действительно только что совершила нападение на СССР. Он поспешил разбудить Черчилля, встретившего известие «с удовлетворенной улыбкой»; это была первая хорошая новость за долгое время. Вскоре после этого камердинер Черчилля разбудил Идена, доставив ему серебряный поднос с сигарой и запиской: «Поздравления от премьер-министра – немецкие армии вторглись в Россию». Министр иностранных дел тут же накинул халат и, так и не захватив с собой сигару, присоединился к компании премьер-министра в его спальне для обсуждения дальнейших шагов. Черчилль заявил, что уже сегодня обратится к нации и объявит, что теперь русские – «партнеры в борьбе с Гитлером»[429].
До выступления Черчилля на радио у Москвы все еще оставались подозрения, что даже теперь Великобритания может выступить на стороне Германии. По словам бывшего министра иностранных дел Литвинова (который, несмотря на длившуюся опалу, оставался на удивление хорошо информирован), эти подозрения укоренились настолько глубоко, что уже после того, как в серьезности немецкого вторжения не осталось сомнений, в Кремле решили, что «британский флот направляется в Северное море, чтобы вместе с Гитлером атаковать Ленинград и Кронштадт»[430]. В Лондоне встревоженный Майский связался с главой британского МИДа и попросил дать ему заверения, что «наши военные усилия не ослабнут», – в чем Иден его охотно заверил[431]. Несмотря на это, в тот вечер советский посол настраивал радиоприемник, «затаив дыхание».
Бо́льшую часть дня Черчилль работал над текстом своего выступления и закончил окончательный набросок всего за 20 минут до прямой радиотрансляции по Би-би-си в 21:00. Чтобы ни Иден, ни Кадоган не смогли смягчить его слова, он не стал показывать текст никому из них. Результатом был «старый добрый Черчилль». Речь была высокопарной по языку, мощной по образности и, произнесенная с его неподражаемой ритмикой, должна была ободрить и воодушевить слушателей широтой кругозора премьер-министра:
За последние 25 лет никто не был более последовательным противником коммунизма, чем я. Я не возьму обратно ни одного слова, которое я сказал о нем.
Но все это бледнеет перед развертывающимся сейчас зрелищем. Прошлое с его преступлениями, безумствами и трагедиями исчезает. Я вижу русских солдат, стоящих на пороге своей родной земли, охраняющих поля, которые их отцы обрабатывали с незапамятных времен… Я вижу десятки тысяч русских деревень, где средства к существованию с таким трудом вырываются у земли, но где существуют исконные человеческие радости, где смеются девушки и играют дети. Я вижу, как на все это надвигается гнусная нацистская военная машина с ее щеголеватыми, бряцающими шпорами прусскими офицерами… Я вижу также серую вымуштрованную послушную массу свирепой гуннской солдатни, надвигающейся подобно тучам ползущей саранчи…
У нас лишь одна-единственная неизменная цель. Мы полны решимости уничтожить Гитлера и все следы нацистского режима. Ничто не сможет отвратить нас от этого, ничто.
Мы никогда не станем договариваться, мы никогда не вступим в переговоры с Гитлером или с кем-либо из его шайки. Мы будем сражаться с ним на суше, мы будем сражаться с ним на море, мы будем сражаться с ним в воздухе, пока, с Божьей помощью, не избавим землю от самой тени его и не освободим народы от его ига…
Такова наша политика, таково наше заявление. Отсюда следует, что мы окажем России и русскому народу всю помощь, какую только сможем[432].
Он тщательно подобрал слова, которые должны были ободрить советское руководство, но при этом постарался не связывать себя никакими конкретными обязательствами. И это у него получилось. Когда Черчилль заявил, что никогда не станет «договариваться» с Гитлером, радость Майского не знала границ. «Сильное выступление! Прекрасное выступление!» – ликовал он. «Боевая, решительная речь: никаких компромиссов и соглашений!»[433] За своими восторгами он упустил из виду, что премьер-министр тщательно уклонялся от того, чтобы назвать русских «союзниками», и не уточнял ни формы, ни объема той «помощи», которую Великобритания была намерена им предоставить.
Искренность яростных атак на Гитлера в радиовыступлении по Би-би-си – заставившая Кадогана покровительственно заметить, что Черчилль «перестарался с поливанием грязью»[434], – не сопровождалась столь же решительными действиями по спасению России. Как и прежде, он больше всего был озабочен боевыми действиями в Ливийской пустыне. Он не мог знать, что было у фюрера на уме, но опасался, что Ближний Восток почти наверняка станет следующей целью Гитлера. Эти опасения разделяли и начальники штаба, и они были не лишены оснований. Гитлер настолько был уверен в скорой победе над Красной армией, что заместитель начальника немецкого Генерального штаба Фридрих Паулюс, сыгравший большую роль в разработке операции «Барбаросса», уже накладывал последние мазки на план стратегической операции, согласно которой три танковые дивизии должны были возглавить вторжение в Сирию и Палестину (через территорию Турции). Предполагалось, что к ноябрю 1941 года войска достигнут Суэцкого канала, откуда проложат себе путь по суше через Персию в Индию. Каким бы нереалистичным ни выглядел этот план, Гитлер не только его одобрил, но и предложил реализовать, взяв под полный контроль Средиземное море, что, в свою очередь, означало захват Мальты и Гибралтара[435].
Премьер-министр всерьез опасался, что Гитлер может питать амбиции о создании заморской империи. Его беспокойство еще больше укрепилось после того, как Объединенный разведывательный комитет спрогнозировал вторжение по схеме, очень близкой к той, которая в это же время разрабатывалась Паулюсом[436]. Черчилль, который вскоре заявит: «Я не для того стал первым министром Короля, чтобы председательствовать при ликвидации Британской империи»[437], не собирался транжирить ценное военное снаряжение в обреченной на поражение борьбе за Советский Союз, если при этом возникал риск потери британского Ближнего Востока. Скорое прибытие генерала Клода Окинлека, которому предстояло заменить Уэйвелла в должности главнокомандующего на этом фронте, как ожидалось, не должно было изменить обстановку в пользу англичан еще в течение нескольких месяцев[438]. Поэтому Черчилль был готов поддержать Сталина ровно настолько, насколько это было необходимо для демонстрации добрых чувств Великобритании. Нужен был символический жест.
Этот жест принял форму военной миссии, которая со всеми проволочками была отправлена в Москву 24 июня. У нее не было четких задач и полномочий, а также ощущения срочности. Иден признавался, что не имеет никакого понятия о ее целях, а Дилл, начальник Имперского генерального штаба, открыто высказывал свое отвращение при одной мысли о сотрудничестве с большевиками. Мнение Военного министерства выразил один из его младших сотрудников Эдвард Григг, сказавший за обедом своему другу Харольду Николсону, что «80 процентов экспертов в министерстве считают, что Россия будет разбита за десять дней» и что это «станет для Гитлера великим триумфом и позволит ему бросить всю свою мощь против нас»[439]. Размышляя над этим, Николсон заметил: «Я не могу не думать, что на мнение В[оенного] м[инистерства] повлияли политические предрассудки и тот факт, что Сталин расправился с большей частью своих старших офицеров»[440]. С точки зрения Великобритании единственная польза от Красной армии до того, как ее неминуемо разобьют, состояла в том, чтобы замедлить немецкое наступление,
