Оля, как она ее называла. Мамина мама. Она в деревне жила, Римма часто к ней ездила, школьницей, и потом, пока замуж не вышла, не закрутилась.
Точно ее баба Оля была нарисована на иконе. В платочке, с такими же круглыми щеками, с добрым взглядом, с тихой, всепрощающей улыбкой.
Римма шагнула ближе, вгляделась пристальнее. Не может быть: так похожа! Будто с нее писано. Они, правда, все чем-то похожи, старушки деревенские. Но тут — глаза, улыбка… Ни с чем эту улыбку не спутать!
Римма вспомнила: добрая была, не передать! Сколько они шалили, никогда, чтобы крикнуть сердито, наказать. Улыбнется только, покачает головой — все наказание. Пожалеть, если ушибся, если обидел кто или испугал, — первым делом. Она всех жалела. И слово доброе для всех находила. Чтобы о ком хоть раз плохо отозвалась? Да она и не умела, наверное, плохо отзываться, думать даже так.
Римма долго по ней скучала. Потом забывать стала: время шло. Четверть века минуло, немало. А тут разом все вспомнилось. И дом деревенский, просторный, и воля вольная на все четыре стороны, и баба Оля, молоко в подойнике несущая.
«Молочка, Римма, — послышался ее голос. — Молочка тепленького…»
Ах, как ее не хватает! Голоса ее, улыбки, рук…
Добрая была — вот что главное. Бесконечно добрая.
«А я? — вдруг подумала Римма. — А я что? Злая?»
Икона поплыла в глазах, слезы потекли обильно, горячо, Римма едва успела добрести до скамейки, сесть.
И тут уж дала себе волю — без удержу.
Но впервые, наверное, за всю жизнь она плакала не от обиды, не от жалости к себе или досады. Что-то другое поразило и вдруг наполнило странным, разрывающим душу волнением.
И стыдно было так, что она и выразить не могла. Перед бабой Олей, перед матерью, дочкой. Перед Толиком. Валерой. Перед всеми, с кем работала и кого когда-то знала. Что за стыд это был, она не разбирала, да и не могла сейчас разобрать. Но плакала так, словно совершила ужаснейшее преступление, рыдала взахлеб и не могла остановиться…
— Не надо так убиваться, милая, — послышался вдруг чей-то негромкий голос. — Грех.
Римма подняла голову, моргнула, отерла слезы мокрым комочком платка, надела очки. Внутри ее всю сотрясало, она ничего не могла понять, но увидела, что перед ней стоит одна из женщин-прислужниц, та, которая убирала полы.
— Что… вы говорите? — с детскими прерывистыми всхлипываниями спросила Римма.
— Не надо, говорю, так убиваться, — повторила женщина ласково. — Грех это. Нехорошо.
Римма посмотрела на нее внимательнее.
Обыкновенная, среднего возраста, одета совсем просто, в кофточке и черной юбке, в платке темненьком. Римме неловко стало за свою дубленку, за меховую шапку и модные сапоги. Она подобрала раскинутые по лавке полы дубленки и подтянула ноги.
— Умер кто? — спросила женщина.
— Что? Нет! — замотала головой Римма. — Нет.
— Тогда чего же?
Женщина смотрела ласково, просто, не отходила.
Римма вздохнула, приходя в себя. Промокнула остатки слез под очками платком. Всхлипнула в последний раз.
— Вы подождите, скоро батюшка придет, — сказала женщина. — Поговорите с ним.
— Нет! — вскочила Римма. — Не надо.
— Чего так? — огорчилась женщина. — Торопитесь?
— Да, — закивала Римма. — Да. Надо идти.
— Ну, приходите потом. Как сможете.
— Да. Хорошо. Ладно. До свидания. Спасибо вам…
— Помогай вам Бог, — поклонилась женщина.
Римма кивнула, бросила взгляд на икону с ликом бабы Оли и торопливо выбежала на улицу.
В этот день она больше уже ничего не искала, ни о чем не думала. Пришла домой, забрала Тишку и ушла к себе. Там включила телевизор: хотела, чтобы хоть какие-то люди говорили, находились рядом, влезла под одеяло и притихла. Все. До вечера, до смены — все.
Глава четырнадцатая
Вчера после работы Валера поехал к другу на другой конец города. Со смены даже домой не стал заходить. Сидеть молча одному целый вечер после того, как просидел молча день в котельной, не хотелось.
Матери было что поесть, а за свою кормежку он не переживал. У друга и выпил, и поел. Пил, правда, больше. С закуской — скромнее. Денег у него не было, до получки далеко, явился с пустыми руками, а закуска в наше время стоит дороже водки. И хоть друг — давний его приятель со школьных еще времен — не жадничал, Валера закусывал слабо. Только чтоб не приставали. Пил только старательно, да за тем и ехал.
Сидели, разговаривали долго, уже двенадцатый час шел, когда жена друга взбунтовалась, выскочив из спальни, и погнала кого куда.
Валера вышел на улицу, у остановки закурил. Автобуса не было, ждать можно долго. Но и пешком не пойдешь: далеко, час ходьбы, не меньше.
На душе было гадко. Пока сидел, пил, курил, слушал хвастовство друга — тот на крымской стройке хорошие деньги заработал, — было нормально. Устойчиво. Вспоминали знакомых: треть, если не больше, умерла. Говорили о Путине, Трампе, о Сталине, спорили в меру, чокались, пили, — хорошо. Но на улице, в темноте и одиночестве, подкатило дневное, в эту даль погнавшее. Вспомнилось одиночное, тупое сидение, нищета, из-за которой поперся к черту на рога, больная мать; тоска навалились жуткая.
Стоял, курил, вглядывался в темную даль, не идет ли автобус. Дома напротив были черны, скучны, свет горел редко, скупо мерцали телевизоры.
Валера посмотрел на мобильный — половина двенадцатого. Проверил заодно: может, хоть эсэмэску Римма прислала?
Нет, не прислала.
Понятно.
Не дождешься.
К остановке подошел приземистый, объемный в животе круглолицый парень. Остановился, посмотрел на Валеру упорно, словно чего-то хотел.
Валера с высоты своего роста взирал равнодушно. Компании не искал — хватило. Но был настроен дружелюбно: все-таки выпил хорошо.
— Давно ждешь? — спросил круглолицый.
Было ему за тридцать, не парень, молодой мужчина. Лицо тяжелое, небритое, нетрезвое. Злое.
— Давно, — ответил Валера.
— Ну и дурак, — сказал неожиданно парень.
Валера удивился. Такое начало разговора ему не понравилось. Подраться он всегда был не прочь, и хотя сейчас к драке не был расположен, все-таки как-то подобрался, повеселел. Бояться, впрочем, было некого, что ему этот пузырь? Кулаком прихлопнуть, и все.
— Вали отсюда, — сказал Валера насмешливо, но без угрозы.
— Слышь, длинный, — придвинулся к нему круглолицый, — а закурить у тебя не найдется?
— Найдется, — отозвался Валера и полез в карман.
И сейчас же в глазах полыхнули багровые круги, нос будто взорвало острой болью.
Валера пошатнулся, слепо выбросил перед собой руки — костяшками кулаков. Когда через пару секунду зрение вернулась, никого перед собой не увидел.
Он выглянул с остановки. Увидел резвой рысцой удаляющийся силуэт, кругляш словно катился по