не надо. И кончится все у них быстро. Или будет вечная грызня — уже начинается.
Сашка институт бросит…
С Алешей видеться будут давать реже… А то и вообще запретят к ней ходит, с учителя станется. А без Алеши, что ее жизнь? Пустота.
С комбината уйдет обязательно. Тем более что Филимонов уже все знает, не придется долго объяснять.
Куда?
Куда-нибудь.
Ах, как это ужасно! Как ужасно и несправедливо.
Кончилась жизнь. Все рухнуло и оборвалось.
И даже орхидея умирает.
За что? Кого она так прогневила, что все это на нее обрушилось? Она ведь все делала правильно. Всегда все делала правильно! Жила, старалась, работала для семьи, для близких своих. Создавала им счастье по кирпичику, по песчинке. Ни у кого ничего не вырывала, только свое брала. Так право имеет на свое-то.
С Валерой втайне от мужа любовь крутила? Так все так делают. Что в этом плохого? Такого, чтоб покарать ее одну? Чуть не все ее знакомые любовниками хвастаются, и ничего, живы и счастливы. За что же она одна все это получает? Ведь никого не обидела, ровно никого не сделала несчастным, никого не подсидела и не предала.
За что же тогда ей все это? За что?!
И ведь не исправить ничего. Где бы она выход ни искала, не было его. Какой-то мрак впереди. Все против нее, и где найти спасение, она не знала.
А было ли спасение?
Черная громада поезда надвигалась медленно, неотвратимо. Вздрагивала земля, когда колеса попадали на стыки рельсов, тяжелый гул локомотива заглушал гудение машин, скопившихся у переезда, резкий свисток сотрясал воздух, предупреждая об опасности.
«Нет спасения, — подумала Римма, глядя как завороженная на катившую прямо на нее массу темного железа. — Все кончено».
Она, словно в забытьи, сделала один шаг вперед, другой — и налетевший поезд качнул ее, как тростинку, с шумом прошел мимо, прогрохотал дальше.
Римма опомнилась, отшатнулась назад, чувствуя, как дико бьется ее сердце, как ослабели ноги и мокрыми сделались руки в перчатках.
— Что это ты, пьяная, Римма? — услышала она чей-то веселый голос.
Все еще не придя в себя, она медленно, через силу, обернулась. Увидела знакомую работницу с комбината — толстуху из формовочного цеха. Та улыбалась ей и кивала дружелюбно.
— Что? — перепросила она.
— Привет, говорю! — радостно поздоровалась женщина из формовочного. — Ты что это, тепленькая сегодня?
— Что? — снова спросила Римма, не слыша своего голоса.
— Смотреть надо, что! — разозлилась толстуха. — Так и под паровоз угодить недолго.
Римма вздрогнула.
— Или ты больная? — присмотрелась к ней знакомая.
Римма пыталась вспомнить, как зовут эту женщину, и не могла. Шумело в голове, стучали вдали колеса, — ничего не соображала. Стояла и качалась, как от ветра.
— Да ты белая вся! — ахнула толстуха.
Римма, ничего не говоря, повернулась и двинулась от нее прочь. Забыла про пути, про магазин, про Тишку, хотела только убежать от этих слов, спрятаться, найти спокойный угол.
Прошла быстрым шагом вдоль привокзальной площади, переходного моста, пошла, не думая, дальше. Куда шла, сама не знала. Но хотела оказаться подальше ото всех. От путей, от поезда, от себя…
Но сил на быструю ходьбу хватило ненадолго. Скоро пошла медленнее, глотая воздух, и с ужасом вспоминая налетающий на нее поезд.
Вдруг подумала, что это тоже выход — смерть.
Одно усилие — и мучения закончатся. Для нее и для всех остальных. Похоронят и забудут. И будут дальше жить. Без нее, злой и никому ненужной.
Представила свои похороны. Детей, оставшихся без нее. Как они жить будут? Дашка ладно, она семейная. А Сашка? Он же мальчишка совсем. Каково ему придется без матери? К кому прислониться? Не к кому. Хорошо, если за ум возьмется. А если нет? Пропадет парень.
И Толик не лучше. Он один жить не сможет, не привык, ему хозяйка нужна. А там на всякую нарваться можно. Он простак, его облапошить — пара пустяков, и какая-нибудь проходимка запросто квартиру у него оттяпает, лишит дома и его, и сына.
А ей-то что? Если она им не нужна никому, зачем ей за них переживать? Пусть живут, как умеют, она уже за них не в ответе.
«А Алеша!» — вдруг вспомнила Римма. Неужели она его больше не увидит? Никогда не обнимает его худенькое, легкое тельце, не поцелует в теплую макушку, не услышит его смех и счастливое бормотанье?
Римма заплакала, с ужасом чувствуя, как быстро она слабеет, как подкашиваются ноги и плывет в глазах.
Впереди она увидела купол старенькой церкви, не размышляя, направилась туда. Нужно было срочно найти убежище, место, где никто ее не видит, где она сможет посидеть и успокоиться, — и церковь, стоящая на отшибе, как нельзя лучше для этого подходила.
Все не по улице бежать, пугая людей своим видом!
Торопливо перекрестившись перед входом, Римма проскочила во внутрь церкви, пробежала дальше, в темноватую глубину, и остановилась. Поискала взглядом, куда бы сесть, увидела скамейку у стены, возле бочка с водой. Но сразу садиться было неудобно, и она принялась разглядывать иконы, лики святых и свечки, мирно горевшие перед алтарем.
Служба давно кончилась. В церкви, кроме нее и двух женщин, никого не было. Женщины негромко, но оживленно переговаривались между собой. Они работали здесь, и одна из них держала в руках швабру: было время уборки. Вторая сидела в киоске, за кассой.
Римма тихонько отошла в сторону, чтобы не торчать посреди зала. Эту церковь она знала, ходила когда-то сюда несколько раз. На Крещение — воды набрать, на Пасху — куличи освятить. Церковь была старая, маленькая, скорее часовня. Стены деревянные, потолки низкие, иконы простые, неяркие. Людей сюда вмещалось мало, все в основном шли в новый, большой собор, построенный три года назад. Но и сюда народ хаживал: старики, да те, кто жил поблизости.
В церкви было тихо, покойно, пахло ладаном и воском. Свечи тепло и ровно горели, воздух был густ и неподвижен, в полумраке стен виднелись лики святых, время здесь замерло и остановилось для всех.
Римма вздохнула, успокаивая свои мысли, повела взглядом по окружающим ее со всех сторон иконам. Молиться она не умела, не знала ни одной молитвы. Но святых различала: читала надписи. Вот Андрей Первозванный. Вот Николай Угодник. Вот… она подошла ближе… Святой Петр.
Рядом с Петром была икона с изображением какой-то старушки. Рисунок стертый, древний, лицо едва разобрать можно было.
А надпись в этих потемках вообще не читалась.
Но Римму поразило лицо. Просто в сердце кольнуло. Вылитая ее покойная бабушка Оля! Баба