скрывает мое лицо, я выгляжу в ней по-западному и очень горжусь ею. Не снимаю ее ни днем, ни ночью. Будь я во время «культурной революции» постарше, занял бы почетное место среди хунвейбинов. Но никому не дано выбирать себе год рождения, как и смерти, – наверное, оно и к лучшему. Вечером, так и не сняв каскетку, я сижу на корточках рядом с кружком из мужчин и женщин, собравшихся, чтобы поесть жаренной на вертеле ягнятины, и слушаю новости из старенького транзистора.
Китай в движении.
Но я не запоминаю ничего из того, что слышу, да мне и наплевать.
Учитель в школе обращается со мной так, будто я нормальный ученик, несмотря на то что в школе я провожу всего лишь полдня. Он равнодушно смотрит, как одноклассники обзывают меня довольно точными кличками или отнимают у меня каскетку, хотя я всегда прячу ее в ранец, как только вхожу в класс. Учитель не делает никакой разницы между мной и остальными. Он говорит, что я должен буду драться как все, как уличные, и стать трудовой единицей, как мои родители. Говорит, что жизнь не ломается только тогда, когда ты противостоишь трудностям, но надо принимать ее такой, какая она есть, и это одно может дать необходимые силы. Еще он говорит, что надо учиться, учиться, наверстывать потерянное время, что мы отстали, но, объединившись в труде и энтузиазме, сможем все преодолеть.
В 1979-м память о «культурной революции» еще свежа. Но никто о ней не упоминает. Все молчат, чтобы забыть, чтобы держаться вместе вокруг стола, снова ходить на работу, в университет, вести себя благоразумно и пристойно. Неотложность проявляется в действии, в положительных сдвигах, захвативших тела и души, – подводить итог еще рано.
Пресса начинает писать об особых экономических зонах, которые будут открыты иностранцам на Юге, там, где работает мой отец. Всем хочется по-настоящему взяться за дело, общество напоминает человека, вышедшего из комы после головокружительного падения и очнувшегося: он потягивается, готовится к новым достижениям, и напряжение отпускает. Молодежь возвращается в университеты, снова работают заводы. Приватизированные земли становятся источником доходов, и люди уже меньше опасаются соседей.
Я выучил традиционные стихи и научился писать – это мои главные успехи в школе. Мне нравится писать иероглифы, и я делаю это везде, где только возможно: на камнях, на клеенке, которой застилают стол к ужину, – иероглифы спасли меня от зацикленности на моем увечье, и этой тысячелетней практикой, истоки которой в нашей общей гордости, я обязан именно деду. Мы пишем, и это наш секрет, наша религия. Помимо моего изуродованного ожогами лица, от школьных товарищей меня отличает круг интересов: архитектура и… Франция. Видя двор на четыре стороны, я сосредоточиваю свое внимание на несущих конструкциях, балках, колоннах и задаюсь вполне конкретным вопросом: как все это держится?
Заметив мой интерес к строительству домов, мать отыскала среди книг, брошенных в общем чулане, иллюстрированный сборник о великих памятниках Франции. Однажды вечером, после ужина, постаравшись, чтобы никто из соседей не увидел, она принесла это сокровище домой, но я имею право его листать только тогда, когда в очередной раз лежу в больнице. Фотографии Шамборского замка, Эйфелевой башни и собора Нотр-Дам – награда за то, что я терплю боль. Когда я взвизгиваю или дергаюсь от укола, мать говорит мне: «Если перестанешь орать, я покажу тебе картинку». Вот такая у нас взаимовыгодная сделка. Мой левый глаз, сохранивший ограниченную подвижность, сосредоточивается на деталях – и действительно, как по волшебству, мое лицо расслабляется. Боль отпускает. Так перед зловещим оскалом гаргульи с собора Нотр-Дам я учусь мечтать и восхищаться точностью линий Версальского сада.
«Сделай это для меня»
Я никогда не думал, что моя мать красива, да красивой она и не была. Зато в ее движениях, в ее от природы плавной походке была грация, какой я не видел потом ни у одной женщины, разве что позже и в ином выражении, в классических французских балетах. Ничто в ней не выглядит ни тяжеловесным, ни механическим – когда она носит мешки с мукой или углем, ей это будто в удовольствие. Только ее рука, гладящая меня по макушке и щекам, может утолить жажду моей высохшей кожи и моего тревожного сердца.
Мать никогда не говорила, что любит меня; только много позже, в Париже, я понял, какая тотемная сила скрыта в этих словах. Мы не говорим друг другу таких вещей, одновременно слишком психологических и чересчур прямых, мы храним их, как сокровище на чердаке, не осмеливаясь туда заглянуть.
Я знаю, что она меня любит, – только она и никто другой сопровождает меня в больницу, где мне разрабатывают лицевые мышцы и наблюдают за рубцеванием.
С ней я не боюсь носить мою каскетку козырьком назад, как это делают красавцы-мужчины, которых я видел по телевизору. Козырек на шее, лицо подставлено свежему ветру, я представляю себя американским спортсменом и мечтаю, как однажды подарю матери машину и повезу ее в Южный Китай к отцу. Эти приливы нежности и честолюбивых чаяний накрывают меня чаще всего на багажнике ее ржавого велосипеда. Я держусь за ее талию, прижимаюсь щекой к ее спине, чувствую запах ее пота, закрываю глаза или смотрю на других велосипедистов у тех же светофоров и боюсь только одного: слишком быстро приехать на место.
Однажды утром, когда я отказался идти в школу, заявив, что у меня болят шрамы и не поворачивается шея, мать крепко обняла меня, ничего не говоря, собрала за меня мой ранец, дала мне чашку кукурузной чжоу[26], терпеливо дождалась, пока я ее съел, и положила мне в рот несколько кусочков маньтоу[27]. Я, однако, твердо решил остаться дома и, стоило ей отвернуться, без колебаний расковырял свои шрамы, надеясь встревожить ее и добиться своего. Мать улыбнулась печально и незлобно, взяла меня за руку и отвела к порогу, а сама пошла за велосипедом с уверенностью, обезоружившей меня: без шансов, никакой шантаж с ней не пройдет. Она села на велосипед, поцеловала меня в лоб и сказала:
– Сделай это для меня, сынок. Для меня и для нас.
Она говорила ясным голосом, обращаясь столько же к себе, сколько и ко мне.
Я никогда не задумывался, любили ли мои родители друг друга.
Отец приезжает домой раз в год, на Новый год. Из этого можно заключить, что отношения у них прохладные, – но ничуть не бывало. Они так радуются, когда вместе едят пельмени или запускают петарды, празднуя наступление весны, что я всегда воспринимал этих двоих как неразлучников, навеки соединившихся в золотом