как надо улыбаться. – Она растянула пальцами щеки, чтобы рассмешить меня. – Да, знаю, это больно, но у тебя получится. Заставь себя улыбнуться, улыбнись, улыбнись мне. Ну-ка улыбнись! Вот видишь, получилось.
И я научился улыбаться, потому что всему можно научиться.
Я никогда не плакал до смерти деда.
Он так и не осмелился прийти ко мне в больницу. Несколько часов после несчастья дед провел в прострации, сидел на низком деревянном табурете, обхватив голову своими крестьянскими руками, и бормотал слова, понятные только мне и похожие на слоган «культурной революции»: «Я виноват, с меня и спросится».
Между моими шестью и девятью годами в моем распоряжении в доме нет ни одного зеркала. У матери есть одно, старенькое, потрескавшееся, она причесывается перед ним по утрам, потом убирает в ящик стола и запирает на ключ. Наверное, это хорошая идея.
Так строится моя жизнь вокруг этой драмы. Я привык, едва проснувшись, ощупывать свое лицо и тыкать пальцем в выемки, а швы у меня зудят, особенно к вечеру. Мне надо представить себе, каким я стал, оценить, как изменяются отеки, молча повинуясь их рельефу, как это делают с отвесной скалой, прежде чем штурмовать ее. Иногда я расчесываю лицо до крови. Я умираю от желания увидеть себя, из любопытства, рассмотреть того, кем я стал, как подростки рассматривают черные точки на лице и наблюдают за их развитием, превращая эти смехотворные прыщики в трагедию космического масштаба, символы их жалкого удела. Однажды я ощутил потребность увидеть в себе другого, того, кто вторгся в мою плоть после несчастья. Я зашел в школьный туалет и, убедившись, что никто меня не видит, посмотрелся в зеркало.
Меня было два.
Кто-то новый родился от этого увечья, к этому существу я обращался с уважением, и оно было невредимо.
Это, конечно, был я. Но был и другой, немного странный, – он знал, что случилось, и был более зрелым, более решительным.
Меня было два. Мой внутренний двойник не был ни близнецом, ни противником, это был тайный партнер, который все знал и защищал меня. К сожалению, этот добрый призрак не мешал другому, я хочу сказать, мне, испытывать денно и нощно уверенность – я читал ее в глазах моих близких, – уверенность в неотвратимой невозможности. Кем я мог бы быть, что мог бы говорить, что делать, если бы не был обезображен, – это звучало постоянно, как навязчивый мотив, к которому я вынужден был привыкать.
В 1976 году мне семь лет. Моя жизнь проходит между школой 56-й секции, где я учусь полдня, и больницей. Хутун, в котором мы живем, – один из самых больших в округе. Он расположен к северу от Запретного города, в нем можно сидеть по обе стороны «переулка» и, чуть повысив голос, беседовать с соседями из дома напротив. Бо́льшую часть времени я сижу на корточках, бессловесный, привыкший к пыли и плевкам на земле, – вот так каждый день перед дверью дома проходит мое золотое детство. Дети в хутунах играют в прятки и стреляют из рогаток, делают бомбы, наполняя водой презервативы, забираются на крыши общественных туалетов, чтобы подсмотреть за справляющими большую нужду соседями, и хихикают. Они называют меня «маленьким монстром» и «старым карликом», но из их уст это звучит любовно. Я живу с наголо обритой головой, нащупывая на ней не меньше дюжины шрамов, я дал всем шрамам имена и расчесываю их грязными ногтями – я занят, и это мое самое важное дело.
«Держись Великого Образа, и Поднебесная к тебе придет»[25]
Девятого сентября 1976 года мы узнали, что умер наш председатель Мао. Всем жителям немедленно раздали черные нарукавные повязки. Получив повязку, мой Йейе вышел из оцепенения и встал с табурета. Бодрым шагом он подошел к радиоприемнику, который как раз включила мать. Тишина, полная страха и уныния, затопила каждую улочку, никто ни с кем не встречается взглядом, каждый идет сам по себе, замедленным шагом, все в одном тупике. Когда новость подтвердилась, мать выложила всевозможные дары к портрету нашего спасителя. Она беззвучно плачет, и я пытаюсь ей подражать, но у меня не получается. Я смотрю на нее, ее печаль заразительна, и мне грустно. Впервые после несчастья Йейе вышел из дома и обошел квартал. Вернулся он с растерянным, блуждающим взглядом. Новость разносится из громкоговорителей на каждом углу, все громче и громче. Соседи из дома напротив уже причитают без всякого удержу, все это похоже на утро после катастрофы, когда нет ничего, кроме бессилия и скорби, и тем сильнее ощущается удар, к которому никто не был готов.
Шушу приколол черную повязку к моей серой рубашке и послал меня купить благовоний, самых лучших, самых дорогих, – я забыл их названия, но помню запах. Мне запрещено приближаться к площади Тяньаньмэнь, куда стекаются тысячи, а потом и миллионы заплаканных товарищей. У меня никогда не было в кармане столько денег, и меня наполняет гордость, которая станет в дальнейшем тайным двигателем. В четыре часа семья собралась вокруг фотографии председателя Мао, следуя особому ритуалу, распорядок которого был всем передан главой квартала. Превратившись в четыре негасимые свечи, мать, дед, дядя и я встали перед освященной «иконой» и запели революционный гимн во славу солдата, поэта и патриарха, нашего святого покровителя. Эта национальная драма оказалась облегчением для нашей маленькой семейной ячейки. Мы, конечно, горевали, но вместе с миллионами других людей, а не одни в своем углу. Она обезличила наши несчастья, в этом случае – наше семейное горе, дав нам возможность и в какой-то мере честь принять участие в трагедии вселенского масштаба.
Общенациональный траур продолжается год. По мере того как идут часы, меняется атмосфера на улочках, горе сгущается, словно студенистый соус, унося с собой всевозможные человеческие отходы, сливающиеся в этом движении по кругу, которое захватило весь Китай. Люди поют себе под нос, самые чувствительные женщины бьются в конвульсиях, молодежь молится со свечами в руках, а между объявлениями из громкоговорителей и военной музыкой слышатся душераздирающие крики из жилищ стариков. Эта драма, конечно, отвлекла нас от моего ожога, но что будет с нами без председателя Мао?
Жизнь вернулась в привычную колею. В школе никто со мной не разговаривает. Я к этому привык и страдаю от этого меньше, чем от лечения, которое помогает мне немного восстановить подвижность лица. Доктор Сунь дважды в неделю ставит мне иголки, а мать иногда массирует мне ноги, чтобы обеспечить прилив энергии к сердцу. В сущности, я избалован окружающими. На Новый год отец привез мне из Кантона американскую каскетку, красную, с длинным козырьком. Она