комиссию оно производит красивое впечатление. Председатель многозначительно говорит «Нда»… Десятник Ряжкин несколько зеленеет, но скоро опять делается розовым. Я думаю: «Ты у меня сегодня поработаешь хамелеоном: будешь еще менять цвета на собственной физии!..»
— А как у вас насчет слышимости? — спрашивает председатель.
Я моментально отзываюсь:
— А вы сами попробуйте. Вот я уйду в ту комнату, а вы изволите произнести что-нибудь здесь своим нормальным голосом. — И — шасть за дверь…
Председатель, не повышая тона, солидно задает мне вопрос:
— Вы меня слышите?
Я откликаюсь оттуда:
— А как же? Я даже вас вижу.
Ряжкин теперь бледнеет и чернеет. А комиссия спрашивает:
— Как это так видите?!
— А через щелки. Наблюдайте: я к вам просунул палец… вот — другой… Вот — третий… В общем, я извиняюсь, у меня лично на все щелки пальцев не хватает…
Комиссия начинает смеяться. Товарищ Ряжкин, скорее, плачет. Одна молоденькая архитекторша, чтобы перебить настроение, произносит:
— Как здесь олифой пахнет, — ужас…
Я говорю:
— Олифой? Сейчас откроем окошко, проветрим!
Но я знаю, к а к о е окно надо открывать… Ка-ак я ударил по раме кулаком… Окно раскрывается, но куски рамы вылетают на улицу. И я говорю, словно бы испуганным голосом:
— Батюшки! Как же его теперь закрыть?.. Вот так открыл я окошечко!
Десятник Ряжкин снова меняет цвет кожи. Сперва синеет, потом становится цвета протухшей воблы. А наш управляющий стройконторой — он тоже был в комиссии — спрашивает:
— Интересно, что вот эта стена — капитальная или нет?
Между прочим, эту стену мне приказано было замазывать, что называется, по живому мясу. Она буквально у меня под правилом крошилась. И еще помню: Ряжкин, когда я ему это показал, спустил мне директивочку: «Ладно, ты пока мажь, а потом мы поставим подпорки». И, конечно, никаких подпорок никто не ставил. И потому я небрежной походкой, на глазах у комиссии, подхожу к стене, беру табуретку, которая осталась от маляров, и — бац! — табуреткой… Стена так и рухнула… Пылища пошла; крошка летит градом; люди отворачиваются, трут кулаками глаза, мигают, чихают на разные голоса: «Апчхи!.. Чхи!.. Чхи!.. Эпчхи!!. Чхи-чхи-чхи!..» Потом понемножку проясняются воздух и носоглотки, и сквозь дыру в стене видно голубое небо… двор… соседние корпуса… скверик на улице…
Председатель комиссии говорит, задумчиво глядя в дыру:
— Это что же — Евстафьев переулок или Рыбная улица?.. Да. Ну, все ясно, поехали, товарищи!
Вы спросите, чем дело кончилось? Сейчас доложу. На другой день утром, аккурат я раствор стал готовить, является Ряжкин ко мне.
— Ты что же это, — говорит, — старый подхалим, натворил? Из-за тебя теперь всю работу заставляют переделывать заново!
Я говорю:
— Я извиняюсь, так это из-за меня переделки?!
— Конечно, — говорит, — комиссия, безусловно, приняла бы, если бы не твои подвохи!
Ну тут я не выдержал! Как стукну мешалкой по ящику.
— Ах ты, мразь несчастная, халтурщик 20-го разряда! Да как ты смеешь, подлец ты эдакий, обманом на работе заниматься?! Как, — говорю, — ты смеешь в нашем советском доме гнилую стенку ставить? Когда тебя еще на свете не было, мы с твоим отцом начали строить этот замечательный дом. В нем каждый кирпич омыт кровью и потом советских людей. От имени рабочего класса заявляю тебе: вон отсюда, дармоед паршивый! Вон, пока по шее мешалкой не получил!
И кинулся я за ним, а он бежать. Совсем исчез с постройки…
На другой день приказ вывесили: освободить Ряжкина от занимаемой должности. Говорят, он теперь в другую стройконтору устроился. Я думаю сходить в ту контору, проверить: как он там работает? Если опять то же за ним наблюдается, — я его непременно и с нового места выживу! Я ему легкого житья не дам нигде! Заставлю работать на совесть!..