в СССР коллег-шестидесятников, отмечаемое мемуаристами[942] и проникающее в стихи[943].
При этом в плане «литературного быта» жизнь Бродского оказывается тесно связана с советскими писательскими институциями – помимо домов творчества писателей в Крыму и под Ленинградом, он часто бывает в редакции журнала «Костер», в ресторане Дома писателя имени В. В. Маяковского. К началу 1970-х все это создает едва ли не физическое ощущение биографического тупика.
Я. А. Гордин вспоминает:
Незадолго до его отъезда мы сидели в кафе Дома писателей втроем – Иосиф, наш общий друг физик Михаил Петров и я. Иосиф развивал увлекательный план, приблизительно такого содержания – если бы достать «шмайсер» (имелся в виду не именно немецкий автомат времен войны, а любой), то надо бы захватить в заложники первого секретаря ленинградского обкома, увезти его куда-нибудь на Карельский перешеек – на дачу и потребовать от властей перемены политической системы. Весь этот треп велся в полный голос и с серьезнейшим выражением. <…> Вдруг Иосиф замолчал, и я увидел, что он смотрит куда-то в угол залы. В углу, за столиком одиноко сидел над недоеденным салатом – или чем-то вроде – грузный неопрятный старый еврей с седыми лохмами вокруг лысины. Он не ел, но просто уныло смотрел в тарелку. Меня поразило отчаянное лицо Иосифа. «Ты что?» – спросил я его. – «Увидел свою старость», – сказал он[944].
9
«Цинцинатство» Бродского – эскапистская позиция, заявленная в «Письмах римскому другу», – сочеталось со своего рода социальным прагматизмом, подразумевавшим известную долю компромисса в реализации своей литературной стратегии. Из художников, существовавших «параллельно» советской литературной реальности, такой учет внешних обстоятельств был характерен не только для Бродского: так, тот же Солженицын воздерживается от публикации законченного в 1968 году «Архипелага ГУЛаг» (до конца 1973 года) или от включения в переданный им в 1971 году Н. А. Струве текст романа «Август Четырнадцатого» глав, посвященных Ленину. Бродский, сотрудничая с политически нейтральным американским издателем (Проффером), не публикует, как мы уже отмечали, стихотворения, содержащие высказывания, которые могут быть сочтены «политическими», и никак не участвует в формирующемся в СССР правозащитном движении. В сочетании с налаженной «переводческой» базой, дающей стабильный литературный заработок, эта, как мы увидим далее, вполне осознанная «прагматичность» давала ощущение возможности некоторой автономии от «империи» – советского государства и его жестких ограничений. «Экспансионистская» натура Бродского неизменно стремилась к расширению пределов этой автономии. К концу 1960-х – после обустройства описанного выше достаточно эффективного варианта независимой культурной ниши в советском социуме – таким критическим пределом, порождавшим давящее чувство несвободы, было не идеологическое давление, но то, что Я. А. Гордин назвал «деспотизмом ограниченного пространства»[945] – закрытость границ СССР. Паллиативным решением здесь являлись частые поездки на запад или на юг Советского Союза (в Литву или в Крым), создававшие ощущение иной реальности, о чем Бродский говорил Е. А. Кумпан в 1969 году:
Понимаешь, Софья Власьевна (иносказание, обозначающее советскую власть. – Г. М.) рассчитана на зиму, а там, в Ялте, – зимы нет. Не чувствуется. И ты как будто всех обманул. Обвел. Вынырнул из этой передряги. И так хорошо![946]
Частица «как будто» подчеркивает, однако, осознаваемую поэтом иллюзорность этого состояния. («Собираюсь в Армению. <…> это даст некую иллюзию новизны», – говорит Бродский М. И. Мильчику 14 февраля 1972 года[947].) Ощущение экзистенциального и исторического тупика, мертвящей неподвижности окружающего пространства и невозможности вырваться из него формирует стихи и самоощущение Бродского конца 1960-х – начала 1970-х годов.
То ли карту Европы украли агенты властей,
то ль пятерка шестых остающихся в мире частей
чересчур далека. То ли некая добрая фея
надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу.
Сам себе наливаю кагор – не кричать же слугу —
да чешу котофея…
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом,
то ли дернуть отсюдова по морю новым Христом.
Да и как не смешать с пьяных глаз, обалдев от мороза,
паровоз с кораблем – все равно не сгоришь от стыда:
как и челн на воде, не оставит на рельсах следа
колесо паровоза.
(Конец прекрасной эпохи, 1969)
Тогдашние собеседники Бродского вспоминают его «отчаянное желание уехать»[948], не говоря о всегдашней – начиная с истории с самолетом в Самарканде в 1961 году – завороженности темой пересечения границы[949], проникающей на рубеже 1970-х в стихи («Post aetatem nostram», 1970).
Питер Вирек вспоминал:
Я написал стихотворение о дереве, «А Tree Speaks». Там, от имени дерева, говорилось: «Вы все неподвижны. Лишь я в движении. А в конце все, кроме меня, посажены». Тогда Иосиф ответил мне, написав то ли на книге, то ли на фотографии: «Вы все живете. Я один неподвижен», имея в виду свою [вынужденную] привязанность к месту[950].
Насильственность невольной «статики»[951] подчеркивалась тем, что государство неизменно отказывалось выпускать Бродского за границу по получаемым им приглашениям от коллег не только из капиталистических стран (Великобритании, 1969; Италии, 1969), но и из стран «социалистического лагеря» – Польши (1967, 1971), Югославии (1971) и Чехословакии (1971, 1972).
Ситуация становится для Бродского одним из поводов актуализации «пушкинского» кодирования свой биографии – в стихотворении «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» (1971), построенном на пушкинских (авто)проекциях (как известно, Пушкину, несмотря на выраженное им желание, никогда не было позволено выехать за границу):
Из чугуна
он был изваян, точно пахана
движений голос произнес: «Хана
перемещеньям!» – и с того конца
земли поддакнули звон бубенца
с куском свинца.
Податливая внешне даль,
творя пред ним свою горизонталь,
во мгле синела, обнажая сталь.
И ощутил я, как сапог – дресва,
как марширующий раз-два,
тоску родства.
Поди, и он
здесь подставлял скулу под аквилон,
прикидывая, как убраться вон,
в такую же – кто знает – рань,
и тоже чувствовал, что дело дрянь,
куда ни глянь.
И он, видать,
здесь ждал того, чего нельзя не ждать
от жизни: воли. Эту благодать,
волнам доступную, бог русских нив
сокрыл от нас, всем прочим осенив,
зане – ревнив.
Захваченность Бродского пушкинской биографической темой отражает и написанная весной 1971 года «Заметка о Соловьеве» – комментарий к статье Вл. С. Соловьева «Судьба Пушкина» (1899) – где он, в