узнал на улице про предполагаемый расстрел пяти стариков и в дикой ярости метался по Москве, требуя отмены приговора. Все только пожимали плечами, и он со всей силой обрушился на Бухарина, единственного человека, который поддавался доводам и не спрашивал: «А вам-то что?» Как последний довод против казни О. М. прислал Бухарину свою только что вышедшую книгу «Стихотворения» с надписью: в этой книге каждая строчка говорит против того, что вы собираетесь сделать… Я не ставлю эту фразу в кавычки, потому что запомнила ее не текстуально, а только смысл. Приговор отменили, и Николай Иванович сообщил об этом телеграммой в Ялту, куда О. М., исчерпав все свои доводы, приехал ко мне[895].
30 декабря Верховный суд РСФСР в кассационном заседании смягчил приговоры осужденным по «самолетному делу». 31 декабря Дымшицу и Кузнецову было объявлено о замене расстрела пятнадцатью годами заключения[896]. 1 января 1971 года об отмене смертных приговоров написали советские газеты[897]. Письмо Бродского осталось неотосланным.
Андрей Сергеев вспоминал, что «единственную острую реакцию» Бродского на политические новости запомнил на «встрече Нового 1971 [года], когда объявили, что Кузнецова и самолетчиков помиловали» – это была «активная радость»[898].
7
Вспоминая декабрьский эпизод с неотправленным письмом Бродского Брежневу, Эллендея Проффер, сохраняя, несмотря на восхищение личностью и поэзией Бродского, объективирующий взгляд постороннего наблюдателя (присущий ей и в описываемый момент 1970 года), отмечала:
У Иосифа [было] искаженное представление о том, сколько значат для людей на самом верху поэты, не опубликованные в Советском Союзе – он ведь не Солженицын[899].
Точное – применительно к синхронному историко-литературному срезу – замечание Проффер вводит существенную для нас тему особенностей литературного статуса Бродского на рубеже 1970-х годов.
Возникновение здесь имени Солженицына неслучайно – за два с небольшим месяца до начала процесса над «самолетчиками», 8 октября, было объявлено о присуждении ему Нобелевской премии по литературе 1970 года. Премия Солженицыну была присуждена с формулировкой: «за этическую силу, с которой он продолжил непреходящие традиции русской литературы» («för den etiska kraft, varmed han fullföljt den ryska litteraturens omistliga traditioner»). В 1968–1969 годах по-русски и в переводах на Западе были опубликованы романы Солженицына «В круге первом» (1955–1958, 1968) и «Раковый корпус» (1963–1966), которые писатель не смог напечатать в СССР. Их появление было воспринято как воскрешение традиции большого русского «идейного» романа, связанной прежде всего с именами Достоевского и Толстого, с методом «критического реализма» (вытесненного в СССР искусственно созданным «социалистическим реализмом») и с бескомпромиссным морально-этическим подходом к социальным проблемам – именно этот набор свойств имела в виду формулировка Шведской академии[900]. Такая позиция подразумевала полную эмансипацию писателя от государства; в советских условиях это неминуемо влекло за собой острый конфликт автора и власти.
Беспрецедентность ситуации заключалась в том, что Солженицын был первым после захвата власти большевиками и Гражданской войны 1917–1922 годов русским писателем, вступившим в открытое противостояние с советским государством. Начиная с письма съезду писателей весной 1967 года, он прямо ставил под сомнение основы, на которых строилась советская литературная политика, – подчиненность культуры коммунистической идеологии, всевластие цензуры и беспомощность СП перед органами госбезопасности (осуществлявшими вплоть до смерти Сталина террор против его членов). В ноябре 1969 года Солженицын был исключен из СП, но – опять же впервые в советской истории – откликнулся на свое исключение не признанием ошибок, а встречной атакой – открытым письмом в Секретариат СП РСФСР, в котором оспаривались принципы «классовой борьбы» и цензурные запреты. Решившись противостоять власти, Солженицын неизбежно выходил в плоскость политики. «Мне пришлось, когда я свои романы пускал в жизнь, принять функции общественного борца»[901], – вспоминал он.
В этом качестве на рубеже 1970-х годов Солженицын становится консенсусной для всех – независимо от идеологии – групп оппозиционной интеллигенции фигурой, олицетворяющей не только неподцензурную литературу, но фактически нарождающееся в СССР гражданское общество.
Так все истосковались ударить государственную власть в морду, что за меня было сплошь всё неказённое, хотя б и чужое, – и несколько лет я шёл по гребню этой волны, преследуемый одним КГБ, но зато поддержанный слитно всем обществом[902], —
писал Солженицын позднее об этом периоде (1967–1974).
Статус широко известного (успевшего получить официальное признание в СССР до запрета) общественного деятеля и писателя позволял и даже предполагал прямую – и в случае Солженицына публичную – адресацию к власти. Как мы уже отмечали, содержательная коммуникация властей с писателем после захвата КГБ его тайного архива осенью 1965 года была невозможна – но ее заменяло пристальное внимание к Солженицыну в высших эшелонах советской власти: связанные с ним вопросы регулярно (с 1967 года) обсуждаются на уровне Секретариата и Политбюро ЦК КПСС.
Случай Бродского был кардинально иным.
«После окончания ссылки <…> Иосиф уже попал в ряд знаменитостей», – свидетельствовал М. Р. Хейфец[903]. Однако в отличие от Запада, где широчайшее распространение (в том числе мейнстримными медиа) получила запись суда, сделанная Вигдоровой, применительно к СССР это утверждение справедливо лишь по отношению к литературным кругам, где имели резонанс процесс над Бродским и его так называемая «стенограмма». В подцензурном советском искусстве персона и тексты Бродского с момента ссылки поэта выступают в функции своего рода тайного «кода» для посвященных.
Так, на основе дела Бродского и текста Вигдоровой построена одна из сюжетных линий романа Георгия Березко «Необыкновенные москвичи», опубликованного в журнале «Москва» в 1967 году (№ 6–7) – героя, девятнадцатилетнего поэта Глеба Голованова, судят товарищеским судом за тунеядство (и оправдывают)[904]. Без указания имени автора отрывки из «Стихов об испанце – Мигуэле Сервете, еретике, сожженном кальвинистами» (1959) входят в книгу Игоря Губермана «Третий триумвират» (М., 1965), а катрен из часто исполнявшейся Бродским в дружеских компаниях песни «Лили Марлен» (его вольного перевода стихотворения Ганса Лайпа, ок. 1966) – цитируется в коллективном романе-пародии Гривадия Горпожакса «Джин Грин – неприкасаемый» (М., 1972)[905]. Бюст поэта, в 1969 году изваянный скульптором Ильей Слонимом, выставляется под названием «Мужской портрет». В 1970 году кинорежиссер Михаил Богин намеревается снимать интерьер комнаты Бродского в коммунальной квартире на улице Пестеля в качестве квартиры героини в своем фильме «О любви» и, не получив разрешения Киностудии имени М. Горького, выстраивает в вышедшей в 1971 году кинокартине копирующую «полторы комнаты» декорацию[906].
Сколь-нибудь широкому читателю поэзии в СССР – не говоря о далекой от литературы публике, к которой относилось и советское руководство, включая Брежнева, – имя Бродского в эти годы ничего не говорило. КГБ продолжал – во многом инерционно – держать Бродского в поле зрения: так, в отношении поэта была, по всей видимости, реализована та же специальная оперативно-техническая акция,