6 сентября: «А. Вознесенский имел полную возможность ответить на выпады буржуазной пропаганды. Он этого не сделал»[622].
Развитие ситуации внушило оптимизм обозревателю «Нового русского слова» М. М. Корякову:
<…> письмо нью-йоркской шавки перепечатала «Литературная газета» в Москве. Поразительно то, что они забывают, на кого кидаются. Андрей Вознесенский – человек не тридцатых, а шестидесятых годов. Поэт, как и миллионы его читателей-сверстников, это – люди, детство которых было освещено заревом великой войны. У них другой душевный и духовный опыт, они по-другому видят мир, им иначе представляется будущее России, у них нет психологических навыков и привычек, сложившихся за десятилетия сталинщины. Это – новые люди. Их травят, их пытаются повернуть на старые дороги. Но вряд ли московским псам и нью-йоркским шавкам удастся это[623].
Надо, однако, отметить, что к осени 1967 года Вознесенский хорошо усвоил советские конвенции. 17 января 1967 года в «Известиях» было опубликовано его стихотворение «Монолог с примечаниями», в котором поэт по требованию отдела культуры ЦК КПСС оскорбительно отозвался об английском издателе его стихов Алеке Флегоне (О. В. Флегонте), выпустившем в 1966 году на русском языке (без ведома автора) сборник Вознесенского под названием «Мой любовный дневник» (London, 1966)[624].
Через двадцать дней после выступления Зимянина в Ленинграде «Литературная газета» опубликовала фрагменты новой поэмы Вознесенского «Зарев», где, по словам редакционной подводки, «лирические строки о любви, о неразделенности с судьбой Родины перемежаются со строками ненависти к ее врагам». Одна из частей поэмы носила заглавие «Зарев раздраженный». В ней поэт писал:
Я вчера увидал брошюрку
с НТСовским бланком-клеймом,
с комментированным письмом.
Не пытайтесь меня прощупывать,
провокаторы из НТС,
занимающиеся алхимией,
ни судьбу мою, ни стихи мои
в ваши святцы вам не занесть!
«Мол, Вознесенский – начеку,
он – преемник Колчаку,
вождь стиляг, скопивший желчь,
он Россию хочет сжечь,
служит джазу и царю
и, конечно, ЦРУ…»
Облегчите ваши души,
куда следует изливши.
К комментариям из лужи
комментарии излишни.
Недостатки по-маяковски
я лупил и буду лупить.
И не вам учить маньяковски,
как мою Россию любить!
Я – советский поэт от века,
а не ваша марионетка.
Цель моя —
оттереть, свести
тень, пусть пятнышко волосиное,
с ветрового стекла России,
чтобы было светло в пути[625].
При этом ни в «ответе» «Литературной газеты» Вознесенскому, ни в его опубликованных газетой стихах ни слова не было сказано о содержании его письма Зимянину и о сути его конфликта с СП[626].
На фоне разворачивающегося «дела Солженицына» попытка «бунта» и последующее покаяние Вознесенского были восприняты как еще одна демонстрация госбезопасностью модели «правильного» писательского поведения. На следующий день после публикации стихов Вознесенского А. Т. Твардовский записал в дневнике:
Вчера в городе – поганец Возн<есенский> со своим «Заревом» в «ЛГ» <…> Лирическое притворство вокруг пойманного вдруг словечка, не говоря уже об «ответе» ЦРУ в форме саморекламы, который вполне устраивает «человеков-невидимок» <…>, руководящих литературой, и которое как бы подсказка Солженицыну – что ему делать. Но тот знает, что ему делать[627].
Дальнейшее развитие «дела Солженицына» продемонстрировало обоснованность этого противопоставления (Вознесенский vs. Солженицын) – летом 1968 года действие годами налаженного механизма писательских покаяний было впервые публично сломано отказом Солженицына соответствовать советскому поведенческому канону.
Есть, однако, все основания предполагать, что такой же – оставшийся непубличным – слом синхронно произошел и в деле с запрещением книги Бродского.
12
Текст Заявления Бродского в Секретариат Ленинградского отделения СП РСФСР недвусмысленно свидетельствует о том, что требования, аналогичные адресованным Солженицыну, были предъявлены и Бродскому – очевидно, по требованию КГБ издание книги стихотворений было в итоге поставлено в зависимость от его публичного протеста против западных публикаций[628]. Именно этим объясняется немотивированное, на первый взгляд, упоминание Бродским об отказе «считать идеологической диверсией» свои зарубежные публикации:
Я хочу напомнить, что своей репутацией человека подозрительного образа мыслей я обязан людям и обстоятельствам, к литературе отношения не имеющим. И продолжающееся положение, при котором мои произведения, не будучи опубликованными, подвергаются заглазному охаиванию, а сам я – публичным поношениям, считаю и вредным, и оскорбительным. Мои книги выходят во многих странах мира, а в отечестве разнообразные лица и инстанции, преследуя неведомые мне цели, превращают меня в литературное пугало. Появление своих произведений за рубежом поэтому считать идеологической диверсией врагов моей родины я отказываюсь.
Как видим, Бродский, как и Солженицын, протестует против вмешательства «не имеющих отношения к литературе» лиц и инстанций – то есть прежде всего КГБ – в его литературную судьбу. Как и Солженицын, закончивший письмо съезду писателей утверждением:
Я спокоен, конечно, что свою писательскую задачу я выполню при всех обстоятельствах, а из могилы – ещё успешнее и неоспоримее, чем живой. Никому не перегородить путей правды, и за движение её я готов принять и смерть. Но может быть многие уроки научат нас, наконец, не останавливать пера писателя при жизни?
Это ещё ни разу не украсило нашей истории[629], —
Бродский также настаивает на независимости своей творческой судьбы от внешних обстоятельств (отметим попутно идею о «подсудности» Поэта исключительно «народу», восходящую к одноименному стихотворению):
Я не особенно беспокоюсь, в конечном счете, о судьбе своих произведений: стихи – вещь живучая, почти огнеупорная. Пройдет время, и народ скажет о них свое слово. Но мне хотелось бы, чтобы эта возможность была предоставлена ему сегодня, ибо тем самым мне будет предоставлена возможность его услышать.
Бродский, несомненно, был знаком с текстом письма Солженицына съезду писателей, разошедшимся в самиздате и быстро ушедшим в тамиздат. При совпадении принципиальных позиций писателей в отстаивании своей независимости и в отказе от выполнения унизительных ультиматумов со стороны государства – именно подчеркнутым дистанцированием от позиции Солженицына, намеренно способствовавшего широкому распространению своего письма, объясняется сделанная Бродским оговорка: «Я обращаюсь с этим заявлением – написанным в единственном экземпляре – в Секретариат ЛО ССП».
Письмо Солженицына съезду писателей и вызванные им в 1967 году многочисленные (открытые или ставшие таковыми) письма[630], а также непосредственно предшествовавшая Заявлению Бродского «эпистолярная» кампания в защиту фигурантов «Процесса четырех»[631] в январе–феврале 1968 года[632] создавали определенный социополитический контекст, попадания в который Бродский хотел избежать. Тиражируя свое обращение, делая его