на меня. Тут же он вскочил, страшно извиняясь, я же все это видел и сознавал, но не мог двинуть ни одним органом и должен был употребить над собой страшное усилие, чтобы прийти в себя. Пассажиры же с некоторым недоумением взирали на меня. Вдруг я вскочил и опрометью бросился вниз в свою каюту, где нашел брата мирно спящим. Вероятно, со мной случилось нечто вроде кошмара под влиянием лунных лучей, что потом во всю мою жизнь со мной не случалось.
Италия
В Бриндизи прибыли мы, вероятно, на следующую ночь. Поезд наш скоро отходил в Реджио, благодаря чему ни Бриндизи, ни Калабрии с Апулией нам увидать не пришлось, так как переезд этот совершился ночью и в Реджио прибыли мы ранним утром. Добравшись до Италии, пришлось убедиться, что старосветские привычки моего брата тут оказались очень стеснительными. Дело в том, что любил он спать на своих двух больших подушках и укрываться толстым стеганым одеялом с добавлением очень большого и тяжелого английского пледа, а сверх всего этого любил еще навалить на себя и енотовую шубу. Он забирался под эти перекрытия с головой и чувствовал себя прекрасно в этой печи. Однако такое количество всякого тепла, образующего громадный тюк, в Италии оказалось невозможным возить с собой. Уже в Бриндизи заставили нас сдать его в багаж, так как ручную кладь допускали в вагон лишь по определенной мерке, а тут оказалась целая гора. Пришлось нам в Реджио искать транспортную контору и весь этот тюк, упакованный уже в ящик, отправить обратно в Россию. Хоть и трудно было брату расставаться со своими привычками, да ничего нельзя было поделать: попали мы в страну культурную и приходилось поступаться своими самыми дорогими привычками.
В Реджио мы не задерживались и перебрались в Мессину, откуда начались наши странствования по Сицилии. Мессина тогда еще не была тронута страшным землетрясением, от которого лет через 10 от нее остались одни развалины, поглотившие до 100 000 жителей[87]. Теперь в моей памяти ничего от нее не удержалось, помню только одну церковь, всю отделанную внутри черной флорентинской мозаикой, а вместо купола она заканчивалась остроконечной крышей, сделанной, как бывают раковины, то есть все ее углы в круглом направлении сходились к ее вершине, где красовалось что-то на манер тиары. Богатство внутренней отделки поразило меня тогда чрезвычайно, но это было только начало тех чудес, которые пришлось увидеть нам на нашем дальнейшем пути по Италии.
Из Мессины переехали мы в Катанью, видели Ухо Дионисия[88], древние каменоломни, катались на лодке по Киани, зарощенному папирусом, лазили на Монто-Россо, один из кратеров Этны. В Катанье мы остановились в небольшой гостинице, где, к удивлению нашему, в столовой как особенное украшение стоял маленький, пузатенький русский самоварчик. Какие-то русские путешественники, проезжая здесь, его оставили хозяину гостиницы, который совершенно не знал, что с ним делать, и был очень рад, когда мы взялись его поставить. Нужного угля, конечно, не оказалось, и пришлось ставить его на щепках. Скоро маленький карапуз на удивление всей публики закипел, но и чайных чашек не оказалось, а появились большие кофейные, моментально опустошившие малыша; поставили его снова.
Эта канитель сблизила присутствовавших, и мы заключили тут знакомство с двумя немцами. Один был герр Мейер, еще очень молодой длинный немчик, а другой – герр Тейнерт, оказавшийся директором почтового музея в Берлине. С этих пор вплоть до Рима мы совершали наше путешествие в их обществе. Мейер тем же летом прикатил к нам в Москву и с тех пор пропал. Очевидно, был он сын богатых родителей, но откуда родом и вообще, что он представлял из себя, я уж теперь забыл, а с Тейнертом мне еще приходилось видеться в мои проезды через Берлин. Он был уж немолодой человек, семьи у него не было, а воспитывал он племянника, которого страшно любил; другая привязанность его была скрипка. Вернувшись в Москву, мы с Васей послали ему несколько тетрадей нот русских композиторов, разных русских произведений на манер олонецких полотенец, вид [храма] «Василия Блаженного» лукутинской[89] работы и еще что-то в этом роде, а для племянника купили троицкой резной работы тройку лошадей, запряженных в сани с кучером. Игрушка эта была отлично выполнена и величиной с аршин, без всякой окраски, а натурального дерева.
Каково было мое удивление, когда однажды, попав в Берлин, я отправился проведать Тейнерта в его музей. Он был мне чрезвычайно рад и взялся сам проводить меня по музею. По дороге он подводит меня к одной из витрин и показывает чрезвычайно пестро окрашенную тройку, напоминавшую ту, которую мы послали его племяннику. Оказалось, что это она самая и есть, но разукрашена на немецкий лад. Тейнерт, самодовольно улыбаясь, указал мне на привешенный ярлычок: надпись гласила, что это дар братьев Челноковых из Москвы. Очевидно, любовь к музею пересилила его любовь к племяннику, и он поместил эту невинную игрушку в музей как образец русской троечной упряжки. Этот милый старичок в ответ на наши дары выслал нам в Москву великолепное литографированное издание видов Сицилии – крупного размера и очень старинное.
Соединившись с этими «немчурами», мы направились в прославленную Тауермину[90]. Когда-то Гете писал о ней, что это красивейшее место мира – и действительно, место оказалось поразительной красоты. Сквозь раму колонн древнего амфитеатра, лежащего высоко на морском берегу, открывается вид на трехверстную, в вечных снегах, Этну. Придя в неописуемый восторг от только что виденной картины, мы с братом пришли в такой раж, что махнули московским братцам в контору телеграмму приблизительно такого содержания: «В восторге от Тауермины шлем наш привет», на что в Москве получилась краткая резолюция: «Дураки!» И действительно – Тауермина и Москва, вид на Этну и наша контора, где заседал Василий Карпович Шапошников. Что могло быть тут общего? Но сделанного не поправить, и не наша вина, что наш восторг перед красотой природы попал в руки московских коммерсантов.
Мы продолжали наш дальнейший путь в Джирдженти[91], находящийся на южном берегу Сицилии. Местность здесь оказалась плоская, покрытая камнями буро-глинистого цвета, из-под которых рос всякий колючий чертополох и в диком виде какие-то низкорослые пальмы с листами, похожими на шамеропс[92]. Вся местность была выжжена горячим солнцем, привлекли же нас сюда развалины трех греческих храмов, от древности принявшие тот же буро-глинистый цвет. Они одиноко, но живописно высились своими колоннами среди этой пустынной местности, напоминая о временах,