проволоки Зингера.
— Два чина: дурак да дурачина! — прорывается сквозь хохот дерзкая, зажигающая реплика.
Она вызывает еще большую волну хохота, переходящего в грохот. Сыплются реплики:
— Верно! Попал в точку!
— Какова матка, таково и ягнятко!
— Как не выслуживайся, золотого горба не сделают!
— Лакей есть лакей!
Сзади жидкие аплодисменты — награда за бесплатный спектакль. Они остудили Зингера. Ударив еще несколько раз полицая, он, почуяв неладное, злобно смотрит за проволоку.
Там, с хитрым, лукавым юмором, с откровенной иронией, с ядовитой издевкой смеется и зло хохочет страшная своим видом и неукротимой ненавистью измученная, но не покоренная шумная ватага пленников. Видно, сообразил комендант, что, подзуживая его, узники издеваются не только над предателем.
Под его лютым взглядом смех и реплики обрываются. Много, много власти у фашиста: стоит ему захотеть — и пулеметчик нагромоздит здесь сейчас горы трупов.
Передние напускают на лица «невинное» выражение. В задних рядах, как рык сдерживающих ярость, но не укрощенных до конца тигров, долго не затихает злое глухое ворчание. Подбежавший на шум переводчик устраняет недоразумение между герром и «паном». Полицай, вобрав голову в плечи, потрусил выполнять приказание, а разъяренный Зингер с переводчиком идут дальше.
У водопроводного крана в отстойнике, где я каждый день тщательно мою свой котелок, прежде чем спрятать его в вещевой мешок, я встретил сегодня своего учителя — доцента Киевского художественного института Рокитского. До гибели нашего полка мы были в одной батарее. Трудно было нам, обросшим, отекшим от голода, узнать друг друга…
— Евген, это вы?! — воскликнул Николай Андреевич и, обняв меня, горько заплакал. Трудно, видно, приходится Николаю Андреевичу: он старше меня, ему больше сорока.
Отныне судьба, независимо от нашей воли, будет нас соединять и разлучать в плену до самой его смерти…
— Я видел вас раненым на повозке и не думал, что вы остались живы, — улыбаясь сквозь слезы такой знакомой, добродушной улыбкой, сказал Николай Андреевич.
Мы стали держаться вместе. Вскоре встретили на элеваторе студента нашего института Навродского, киевского архитектора Гречину и его знакомого архитектора Малиновского. С последними двумя меня крепко свяжет судьба. К нам присоединился знакомый мне по институту студент архитектурного факультета Костя Демиденко. Это был человек откровенный, смелый в суждениях, что в условиях лагеря грозило бедой.
Прекрасный товарищ, он не раз выручал меня из трудных ситуаций. Высокий, стройный, с глубоко сидящими в орбитах небольшими глазами, в длиннополой, подпоясанной веревкой шинели, с развернутой пилоткой на голове, он был очень похож на ассирийского царя, сшедшего с древнего фриза. Костя полон энергии — до всего и до всех у него дело, Получив вместе со мной баланду, он всегда проверяет содержимое наших котелков: если у меня нет гущи — поделится со мной. А ведь он сам распух от голода, и это проявление самоотверженного товарищества глубоко волнует меня.
— Костя, — говорю я ему, — зачем это? Ешь сам!..
— Нельзя, мы должны вместе выжить, — говорит он командирским тоном, и на этом разговор кончается.
Днем наша компания разделяется на пары, тройки, но на ночь мы собираемся в облюбованном углу деревянного сарая. Беседуем, вспоминаем прошлое, обсуждаем наши дела. То начинаем обдумывать, как достать соли, которую не кладут в баланду, и Костя предлагает совершенно фантастические планы. То поочередно рассказываем рецепты приготовления национальных блюд. Костя и тут такие затевает «коржи с маком», что Николай Андреевич вскрикивает от восторга и ругается. Все, услышав такое непосредственное выражение восхищения, смеются. То обсуждаем, какими путями попал в баланду кусок мяса с горошину, обнаруженный в котелке Кости.
Я показываю Николаю Андреевичу свои лагерные наброски. Он подробно, долго, обстоятельно разбирает достоинства и недостатки их…
Иногда мы с Михаилом Игнатьевичем Гречиной мечтаем о том, как распишем фресками Республиканский стадион в Киеве — он один из авторов проекта этого сооружения. По злой иронии судьбы он должен был открыться 22 июня 1941 года…
Мы все, узники, мечтаем о победе, которая принесет нам мир и освобождение. Мечта о ней сейчас, в грозном 1941 году, кажется иной раз мечтой о почти невозможном, но без нее в лагере жить нельзя. Потеряв цель и надежду, здесь не проживешь и дня.
После одной вынужденной ночевки на улице я сильно заболел. Жжет огнем в бронхах, душит кашель, с каждым вздохом в спину как будто кто-то ударяет ножом, в ушах звенит, голова как свинцом налита.
Костя опекает меня. Сегодня мы опять не попали в сарай и томимся среди людей у входа. Мерцают звезды: будет холодная ночь. Подкрадывается глухое отчаяние…
— Ничего! Ничего! Все будет хорошо, все пройдет! — успокаивает Костя и отводит меня в сторону, к стенке сарая. — Будем спать «валетом» Снимай шинель! — командует он, снимая свою.
Он садится на землю, поджав ноги, и предлагает мне сесть рядом, но только лицом к лицу. Затем ложится спиной на мои колени. Я, сообразив, делаю то же: ложусь спиной на его худые, но теплые колени. Потом мы набрасываем на себя обе шинели, укрываемся с головой и подтыкаем тщательно под себя их полы.
Немного душновато, но зато скоро становится тепло. Приятно греют больную спину Костины колени. У нас с Костей сегодня все общее: и тепло, и дыхание, и думы, и мечты.
Утром, когда я открыл лицо, легкие обжег морозный воздух. Шинели наши покрылись инеем. Но мне стало легче. Не одну ночь проведем мы с Костей «валетом», и недуг мой пройдет бесследно.
С каждым днем все меньше остается узников на элеваторе. Одних, заболевших, увозят в госпитали Хорола, других выносят за пределы лагеря в противотанковый ров. Растет и растет страшная груда тел.
Мы все стали вмещаться в сарай и закрываем на ночь двери. Так теплее.
Утро. В щелях сарая брезжит рассвет. Притихнув, слушаем приближающийся ненавистный галдеж полицаев. Двери со скрипом отворяются:
— Вон! Хватит нежиться. Вон! Падаль несчастная! Вон! — ревут полицаи, орудуя палками.
Лица узников, обращенные к дверям, все больше и больше мрачнеют. На дворе идет густой крупный снег. Зима… Пока передние под ударами дубинок выкатываются на улицу, в холод, в пургу, — мы стоим молча и думаем свои невеселые думы.
— А в Яме, рассказывают, совсем мало народу осталось! — говорит угрюмо Костя, смотря в распахнутые двери.
И каждый представляет, как там, в карьере, снег заносит сейчас живых и мертвых наших товарищей.
— Пошли! — как бы очнувшись, резко командует Костя, и мы вываливаемся вслед за передними в снежный буран. Снег облепляет наши плечи, спины, головы, попадает за воротник — тает и течет струйками по телу. Прошли «сквозь строй», получили баланду. Она сегодня