и тают разрывы зенитных снарядов.
— Нет, это не маневры. Это ВОЙНА…
На другой день, в понедельник, всем курсом отправились в райком и заявили о своем желании пойти добровольцами на фронт. Определили всех в истребительный батальон.
Из мира воспоминаний возвращаюсь к действительности.
Я в плену…
Рядом стоит погруженный в раздумья пожилой чернобородый узник.
Какие усталые глаза! Такими они бывают после тяжелой, продолжительной болезни — видно, много повидали они…
Нервно вскинутые темные брови. Тяжелые веки приспущены. Смотрит в себя. Все лицо излучает внутреннюю просветленность. Временами, как легкое облако на солнце, на лицо набегает печаль. Затем снова оно озаряется светлой улыбкой, такой странной, необычной на этом суровом облике.
Видно, он тоже сейчас далеко-далеко и вновь переживает большие и малые горести и радости своей прошлой жизни…
Гул лагеря покрывает отдельные выстрелы. Страшно слышать эти хлопки: они обрывают в этот миг чью-то такую же, как моя и моего соседа, жизнь… Какое недостойное человечества, страшное дело — убийство человека!
Снова ухожу в себя и теперь думаю о настоящем.
Думы мои, думы мои…
Одна и та же мысль терзает, жжет и не дает покоя: плен, постыдный плен!..
Минует много, быть может, очень много лет, и тот, кто пройдет через испытания лагеря смерти, забудет тяжелые страдания голода, холода, бессонницы и болезней, но никогда не изгладятся в его памяти душевные муки, вызванные горечью поражения, унизительным для советского человека бесправием. Далеко ушел фронт, там идет Великая битва за жизнь, а ты в плену. Ты как будто и не виноват в этом — и виноват.
Задумался и оцепенел. Перестал топтаться, и ноги замерзли…
Включаюсь в общий дробный топот.
«Губ, губ! Губ-губ!» — стучат каблуки и подошвы о застывшую землю.
Разрозненный, дробный топот тысяч ног временами подчиняется единому ритму. Сначала начинают шагать на месте три-четыре человека, к ним присоединяются другие, и общий ритм захватывает все больше людей. Мерзлая земля начинает вдруг гулко отзываться на дружный, размеренный шаг на месте.
«Раз! Раз! Раз-два!» — гудит земля ритмом военного марша.
Я очень люблю эти моменты… Закрыв глаза, я представляю себя в могучем военном строю людей, охваченном единым боевым порывом.
«Раз-два!»
В душе звучат призывные фанфары… Поет душа, ликуя. Стихают разговоры и споры. Чувствую, что все испытывают радость от ощущения своей общей силы и многие, как и я, идут сейчас в боевом строю.
«Раз-два!»
Не открывать бы глаза! Не видеть бы заросших, страшных лиц товарищей, не видеть бы опутавшей нас колючей проволоки и пулеметных вышек!
Нет! Нет! Нет! Слабы и немощны мы каждый в отдельности, но души наши не опутаны колючей проволокой и вместе мы — еще сила! Скованная, но боевая сила.
«Раз-два! Раз-два!»
…Когда дистрофики доходят до крайнего истощения, они теряют способность реально оценивать обстановку и совершают такие поступки, на которые не способны нормально мыслящие люди. У них совсем пропадает инстинкт самосохранения.
По лагерю медленно идет, шатаясь, истощенный до предела человек. Увидев в грязи несколько крупинок пшенной крупы (кто-то пролил нечаянно баланду) он медленно наклоняется, захватывает непослушной рукой крупинки вместе с грязью и сует в рот.
— Что ты делаешь, товарищ, ведь грязь — кто верная дизентерия! — кричу я, хватая его за руку. Но он ничего не слышит, жует крупинки и хрустящую на зубах грязь и проходит мимо.
Такие часто нарушают лагерный порядок и становятся жертвами фашистов.
Вот перед проволочным заграждением застыл худой парень. На голове его коробом стоит еще не просохшая от баланды пилотка. Большие безразличные глаза устремлены туда, где толпятся получающие баланду. Вдруг он начинает неторопливо перелазить через заграждение. Трещит раздираемая колючками шинель.
К «нарушителю» подбегает Нидерайн. Его рука выхватывает из кобуры пистолет.
— Стой, что ты делаешь! Куда лезешь! Ты с ума сошел! Нидерайн идет! — кричат со всех сторон.
Парень упрямо продолжает лезть, запутываясь в проволоке все больше и больше, Нидерайн невозмутимо стреляет в лицо несчастному…
Распластав на колючей проволоке руки и полы шинели, словно бабочка, запутавшаяся в паутине, бьется в агонии умирающий человек.
В ворота лагеря вталкивают избитого человека, На рукаве его старой куртки намалевана красной эмалевой краской широкая полоса-повязка. Такими полосами метят верхнюю одежду, гимнастерку и нижнюю рубаху беглецов, коммунистов, «неблагонадежных». Держась рукой за обезображенное багровым кровоподтеком лицо, человек входит в лагерь. Его окружает молчаливая толпа. На угрюмых лицах сочувствие.
— Куришь?
Курю…
— Закуривай.
Самокрутка в лагере — самый большой дар, быть может, дороже котелка баланды. Новичок не может свернуть самокрутку, трясутся руки. Кто-то помогает. Загоревшаяся спичка, огражденная от ветра крепкими ладонями, осветила снизу скуластое, энергичное, усатое лицо. Зажжена, наконец, самокрутка. Затянулся.
— Издалека, товарищ? — спрашивает белобрысый узник.
Новичок настороженно оглядывает окружающих.
— Говори, не бойсь — свои здесь все! Подойдет «чужой» — предупредим. Семен, посторожи!
Жадно затянувшись, помедлив, новичок рассказывает:
— Шел с Умани. Выскочил из лагеря в карьере. Тыщи людей под открытым небом. Мрут от голода сотнями. Страшное дело… Тиф. Дизентерия. Бросают гранаты сверху. Расстреливают из пулеметов. Казнят.
— Точь-в-точь наша Хорольская Яма. Тут, рядом, — шесть километров. Мы все оттуда! — замечает кто-то.
— Слышал… Про вашу Яму по всей Украине слух. Боялся попасть, хотел пройти между Хоролом и Лубнами на Миргород и вот… влип. Место открытое — на несколько километров видно, да и полицаев гибель… Рыскают, как овчарки, по всем дорогам. — Новичок снова глубоко затянулся. — Долго шел, много видел.
— Расскажи! — просит кто-то. Новичок опять настороженно оглядывается и продолжает:
— Стонет Украина… По всем городам, селам, деревням постреляли всех евреев — жуткое дело! Всех — стариков, старух, ребятишек малых… Сразу всех — за один день. Сроду этакого не было — детей невинных и то… В Киеве, говорят, в Бабьем Яру видимо-невидимо положили… Детей живьем заваливали. Крику что было! Кто поблизости оказывался — с ума сходили. Сейчас везде перерегистрировали коммунистов, комсомольцев. Этих стреляют не сразу. Наедет команда, сколько человек отберут — и в яму. Остальные жди своей очереди. Там, где партизанят, в залог людей берут; в случае чего — в расход…
— А есть партизаны? Где? — врывается молодой возбужденный голос.
— Помолчи! Не перебивай! Всему свой черед! — осаживают нетерпеливого. — Рассказывай, пожалуйста! Плотный круг настороженных, внимательных людей сдвигается.
— Есть. На той стороне Днепра, в лесах. Мало пока, но есть. Кабы знать, поискать самому. Одежду дали добрые люди, а документов нету. Кой-кто, вроде нас, тянутся к Брянским лесам, а не напрямик к фронту: туда сейчас, под зиму, трудно — сам испытал… Лесов здесь мало — все как на ладони…
— Как на фронте?