сряду по-русски, по-французски, по-английски, по-немецки, по-итальянски и по-испански.
Может быть, наиболее привлекательной стороной Герцена для европейских друзей являлся его бытовой демократизм. Так, в своей квартире на Елисейских полях, в центре Парижа он принимал без каких-либо рекомендаций. «Каждый день стол накрывался на двадцать приборов для бедняков, которые садились за него, быть может, потому, что у них не было средств пообедать в ресторане… Многие содержались исключительно на его счет; жены австрийских эмигрантов разрешились от бремени в его доме, потому что дома у них не было надлежащих удобств»[231].
Все эти качества, безусловно, способствовали росту авторитета Герцена в среде европейских революционеров 1848 года, придавали ему небывалый авторитет. «Отношения Герцена с революционерами Запада – это постоянный диалог, диспут, полемика, в ходе которой не только корректировалась идейно-политическая позиция самого русского мыслителя, но и осуществлялось его воздействие на воззрения некоторых политических деятелей стран Европы», – отмечал А.И. Володин[232].
Вместе с тем пребывание Герцена среди европейских друзей не было беспроблемным. Оторвавшись от России, оказавшись один, он столкнулся с распространенными на Западе стереотипами о России, если точнее сказать, – с атмосферой культурной и политической ненависти к России. Показательно, что даже наиболее просвещенные деятели культуры Европы, такие как историк Ж. Мишле, почти ничего не знали о России, их взгляды были поистине пещерными. Психологически это было очень трудно, и потому перед Герценом вставала задача «пробить стену» незнания западного общества о России и русском народе. «Миссию пробуждать людей Запада от тех страшных снов, в которых Россия виделась им страной белых снегов и белых медведей, поголовного рабства и всемогущих императоров-деспотов, Герцен добровольно принял на себя уже в самом начале своего пребывания за границей»[233]. Правда, успех этой миссии Герцена был неочевиден.
Свершившаяся революция 1848 года, июньские дни в Париже, которым был свидетель Герцен и его друзья, стали важным фактором так называемой духовной драмы, т. е. разочарования Герцена в прогрессивном характере западной цивилизации. Июньские дни для Герцена стали катастрофой сознания. «Июньские дни, дни, шедшие за ними, были ужасны, они положили черту в моей жизни… В ушах еще раздаются выстрелы, топот несущейся кавалерии, тяжелый, густой звук лафетных колес по мертвым улицам; в памяти мелькают отдельные подробности – раненый на носилках держит рукой бок и несколько капель крови течет по ней; омнибусы, наполненные трупами, пленные с связанными руками, пушки на place de la Bastille, лагерь y Porte St.-Denis, на Елисейских полях и мрачное ночное “Sentinelle, prenez garde à vous!” Какие тут описания, мозг слишком воспален, кровь слишком остра… Вечером 26 июня мы услышали, после победы “Насионаля” над Парижем, правильные залпы с небольшими расстановками… Мы все взглянули друг на друга, у всех лица были зеленые… “Ведь это расстреливают”, – сказали мы в один голос и отвернулись друг от друга. Я прижал лоб к стеклу окна. За такие минуты ненавидят десять лет, мстят всю жизнь… Буржуазия торжествовала»[234].
Февральская революция 1848 г. во Франции. «Разгром поста Шато д’Ор».
Картина Эжена Хагнауэра
Состояние Герцена было сродни смятению – идейные верования и привычная картина мира в одночасье перевернулись. «Внутри все было оскорблено, все опрокинуто, очевидные противоречия, хаос; снова ломка, снова ничего нет. Давно оконченные основы нравственного быта превращались опять в вопросы; факты сурово поднимались со всех сторон и опровергали их… Что же, наконец, все это – шутка? Все заветное, что мы любили, к чему стремились, чему жертвовали. Жизнь обманула, история обманула, обманула в свою пользу; ей нужны для закваски сумасшедшие, и дела нет, что с ними будет, когда они придут в себя, она их употребила – пусть доживают свой век и инвалидном доме»[235].
Крах «религиозной веры» в Запад Герцена очень точно подметил о. Сергий Булгаков. «Вера в Запад является вполне утопической и имеет все признаки религиозной веры. Запад как религиозная проблема – странное и дикое словосочетание, а между тем так дело действительно обстоит весь XIX век. Это хорошо понимал Герцен, который говорил, что “мы верим в Европу, как христиане верят в рай”. Расцвечивая свой идеал всеми красками непрерывно распаляемой фантазии, мы, конечно, составляли при этом представление о Европе заведомо фальшивое, заведомо неверное. И это выясняется при первом столкновении с Европой… С утопией, обращенной в будущее, можно спокойно прожить целый век, ибо утопичность известных представлений здесь нельзя установить непосредственно, она может выясниться только путем отвлеченного мышления. Утопию же, которая помещается в известном пункте пространства, проверить легко – стоит туда только съездить. Для Герцена достаточно было поездки за границу, чтобы сразу разочароваться в Западе»[236].
Запад (Франция, Германия), во всяком случае по итогам революции, утратил свою свободолюбивую социально-политическую привлекательность. Итоги революции, о которой грезили европейские умы и Герцен среди них, оказались обескураживающими. Ее результаты никак не отвечали тем идеалистическим надеждам на установление свободы и справедливости, о которой мечтал Герцен. Мечты разбились о политический цинизм, трусость лидеров революции. Это привело его к радикальному изменению в мироощущении; казалось, что рушится вся цивилизация.
Герцен воспринял «весну народов» как историческую катастрофу западного мира, как его цивилизационную обреченность. В письме к Николаю Огареву осенью он писал: «Цивилизация – по превосходству временная, как лучший цвет данного времени, цивилизация, переживающая себя, – это Византия в средних веках, это мамонт в Сибири после геологического переворота. Я убежден, что Европа не выпутается из современной борьбы на основаниях своей цивилизации, своей гражданственности. Дряхлое бессилие Франции очевидно – страна, лишенная образования, страна мещанства, утратившая все юное, поэтическое, все честное, наконец, – что она может сделать?.. Все мелко в ней, литература и художества, политика и образ жизни, все неизящно, – это признак смерти, – все смутно и жалко…»[237]
Преодоление «патологии» писатель увидел в необходимости уничтожить христианскую цивилизацию, ведь все существующие беды – ее отголоски, ее проявления. Европейско-христианская цивилизация – вот что тормозит становление подлинной демократии. «Мы присутствуем при великой драме, для того, чтоб ее видеть, надобно собрать все силы души – у кого нервы слабы, могут идти в поля, в леса. Драма это не более и не менее как разложение христиано-европейского мира. О возможности (не добив, не разрушив этот мир) торжества демократии и социализма и говорить нечего… Я решительно отвергаю всякую возможность выйти из современного импасса без истребления существующего (курсив мой. – В.Б.). Легко может быть, что демократическая партия (которая страшно усилилась после июньских дней в смысле чисто политическом, а не социальном) одолеет и истолчет в ступе