забьет им штырь в самую спину по позвоночник. Но, прежде чем это общее случится, его, Юрия Соколяка, с большой вероятностью посадят голым затылком под тяжелый бомбовый град асов грозного авиатора Руцких. Чтобы мог углубить свои мысли о каре небесной… Однако Соколяк умел подчинять сомнения и страхи — не подчиняться, как собака (хотя кто знает, что собака именно подчиняется, а не делает осознанный выбор ради одной лишь ей ведомой цели?) — присоединять свои личные страхи и сомнения к более общим страхам и сомнениям. Благодаря этой методе бесцельная жизнь обретала смысл и даже объем и, как ни странно, упрощалась. И это присоединение Соколяк осуществлял в форме персональной, через Ютова, которому, так считал адъютант, кто-то при рождении наверху выдал пропуск в мир того самого общего.
Когда Соколяк отправлялся в кишлак, где жил афганец, служивший связным между Ютовым и душманами Масуда, он еще раз воскресил в памяти весь разговор с Русланом Руслановичем и удивился тому, что, пожалуй, последние слова генерала примирили его с действительностью, перевесив все лежащие на правой чаше весов гирьки сомнений. «Для нас война не закончится ни-ког-да»…
* * *
Дивизия Ютова уползла, выдавилась сомкнувшими каменные брови горными массами. Солдаты уходили, с тревогой смотря на горы, на дымящиеся после последнего бомбового удара кишлаки. За каменными грядами, отделяющими от этих дымов колонны, вырастали силуэты людей. На груди у этих людей видны были автоматы, но руки их были заняты иным — они вытаскивали на обозрение ютовских солдат трупы. В бинокль особенно хорошо различимы были фигуры стариков, женщин, детей, загубленных по приказу Главпура. Воины Масуда вставали над трупами и молча провожали взглядами своих врагов. Ютов оказался прав: Соколяк успел донести послание и в спину его войску не звучали выстрелы. Но в зрачки глаз тех офицеров, кто знал о приказе «оттуда» и еще не успел упиться или увоеваться до бессознания совести, острой щепкой вошла под мозолистую кожу души боль от пронзительного солнца, сияющего в спины черных силуэтов на синих горах.
Что такое любовь. Маша и Балашов. Продолжение
9–11 сентября 2001-го. Москва
Как это у них часто бывало, после разговоров тяжелых, прыгающих от кочки к кочке в поисках надежной тверди слов, у которых они, заложниками, как малые дети у родителей, сидели на закорках — после таких разговоров, если они все-таки не обращались в ссору, ночь случалась радостная и бурная, разрешающая напряжение, как гроза. С утром, все-таки завершающимся ужином. Несмотря на скорбь по Масуду, именно такая ночь ожидала их после долгого разговора о любви и хребтах Гиндукуша. Впрочем, говорят же опытные люди, что во времена больших бед, катастроф, побоищ плотская любовь с невиданной силой торжествует на руинах и на могилах ушедших.
Нельзя сказать, что Балашову вовсе не было неловко перед самим собой за угождение слабости личной, несмотря на понимание беды общественной. С другой стороны, имелось и утешение. Глядя на свернувшуюся на его груди ящерку, он думал, что слабость еще не означает слабость перед наслаждением. За теплым, порой горячим наслаждением, кажущимся высшей формой соединения духа и плоти в одной точке, в дробинке времени, наступает опустошающая дурнота. Разочарование в любви. В такой любви. Даже в такой любви. Некий прибор внутри все же не отключается, продолжает сравнивать с идеальным…
Логинов своим звонком попал точно в эту дробинку времени.
— Что им надо, — пробормотала Маша и, не открывая глаз, постаралась скинуть с тумбочки телефонную трубку, но вместо этого уронила бутылку воды и оставшийся недоеденным бутерброд. Балашов одной ладонью прикрыл ей рот, а другой — защитил телефон.
— Ты спишь, Москва? — прозвучал в трубке скрипучий голос Логинова.
— Поздно лег, — ответил Игорь, пытаясь угадать, который же теперь час.
Он понимал, что допустил оплошность и теперь Володя примется подшучивать над «молодоженом» на радость тех служб, которые, вне всякого сомнения, интересуются содержанием сигналов, переносимых международной линией связи между Москвой и Кельном. Тем паче, что звонил Логинов наверняка из офиса радиостанции. Но вместо этого товарищ бросил непривычно грубо:
— Протри глаза и включи телевизор. Будь любезен. Я тебе перезвоню через полчаса. И Маше скажи, чтобы трубку не отключала. Сегодня ты моему работодателю нужен как эксперт. По мегатерроризму.
На экране проснувшегося телевизора самолетик рушил американскую мечту.
Странно, но и сразу после увиденного и после повторного, уже долгого разговора с Логиновым Балашова посетило и никак не покидало ощущение радостной торжественности, влившееся в емкость плоти, опустошенную разочарованной любовью.
— Двадцать первый век начался, — попытался объяснить странное, лихорадочное состояние Маше Балашов, — и я угадал его черты. «Век мой, зверь мой, кто сумеет заглянуть в твои зрачки…»
— Столько народу погибло. Крушение Вавилонской башни…
«И своею кровью склеит двух столетий позвонки».
— Надо у знатоков выяснить, может быть, в Торе именно про этот Вавилон сказано?
— Все только начинается. Тайное станет явным. Гной выплывает наружу.
— Но люди! Кто это сделал? Кто мог придумать такое?
— Кто-то. Сложное окажется простым, если его разложить на слагаемые. Кто-то, у кого много времени. Кто-то, кто думает о вечном. Кто-то, кто отстранен от политики.
— Ты думаешь, это Назари? И убийство Масуда?
— Не важно, кто. Это больше, чем Кто. КТО — не мог разрушить Вавилонскую башню. Двадцатый век закончен.
— И что будет? — Маша притихла. Дерзкая, московская женщина в ней затаилась, как птичка в предчувствии грозы, и осталась только та Маша, которая ждала важного от себя, от Игоря, от неба, ждала осуществления судьбы. В ее высоком значении. Пожалуй, вот такое существо, гнездившееся на веточке раскидистого, хоть и низкорослого деревца под названием Маша, он больше всего любил. Любил, как будто существование этой птички утверждало наличие лучшего и в нем самом. Перед такой Машей не надо хитрить и как-то «выглядеть», поскольку по сути общение с ней — это общение с настоящим «собой». Таким «собой», который хотя бы допущен видеть масштаб мироздания и единственную связь большого и малого в нем. А потому Игорь ответил честно:
— Не знаю. Я не готов. И мне уже не так жаль Масуда. И мне страшно, торжественно и хорошо, как на свадьбе. Я взрослею?
— Тебе и при смерти, наверное, будет так же хорошо. Не верю тебе. Когда страшно, не может быть хорошо! Почему так устроено, что жить должно быть страшно? — эти слова вернули писателя на землю.
* * *
Кеглер позвонил Балашову не поздно, часов в семь-восемь вечера. Был настойчив. Ссылался на Логинова. Упоминал Масуда, на недавнюю поездку. Старался сказать комплимент,