представляет свое «я» как отделенное от себя самого тело. Тело опустилось на землю, и с этого мига все вокруг завертелось так стремительно, как только могут быть стремительны рефлексы тренированного выживать человека. Руки смягчили падение, вытолкнули живое с того места, куда через долю секунды грохнулась масса металла.
Сразу вскочить Куркову не удалось — колени подогнулись, как у жеребенка, и он завалился на бок, преобразовав падение в кувырок. Контузия оказалась чувствительной, во рту вкус крови смешался с запахом прогоревшего воздуха. Курков постарался докатиться до большого придорожного камня. Одновременно он прощупывал глазами пространство вокруг и вспоминал, где у него пистолет. Но как оказались прямо над его головой духи, он так и не осознал. «Сгустки воздуха», — с такой философской мыслью, до странности спокойно вошел в новый поворот судьбы подполковник Курков.
Балашов и Маша. Что такое любовь?
Сентябрь 2001-го. Москва
— Балашов, а, Балашов? А что такое любовь? — Маша положила голову Игорю на колени и заглянула ему в глаза снизу вверх. Писатель задумался. От подруги следовало ожидать подвоха. О любви она не заговаривала уже давно, зато в последнее время предъявляла ему нелепые, с его точки зрения, претензии. Он ожидал, что раньше или позже это разрешится грозой.
— Любовь — чувство. Чувство долга, — ответил он все-таки.
— И все? И это все? — Маша вспорхнула с его коленей и уселась на стул напротив.
Ну вот, началось!
— Знаешь, я думал о том, что нет никаких оснований относиться к любви иначе, чем к другим человечьим проявлениям. К иным инспирациям. Человек убивает из любви к деньгам — и его безжалостно судят. А если из ревности, то бишь из-за любви, то о нем могут написать роман. Хотя разница не в чувстве, а в его предмете.
— Ну и что? Пусть в предмете. Ты говорил, что любишь меня. Да не кивай, не в том дело. Допустим, я твой предмет. Так что такое твоя любовь? Если сузить? Нечто сродни аппетиту или другой природы чувство?
Игорю было понятно: одно неосторожное слово может в таком разговоре привести к ссоре. Да что к ссоре! Соберет сумочку и уйдет. На день, на неделю. Навсегда. Игорь уже приметил в подруге склонность к трагическому ощущению собственной жизни, которое она скрывает за иголками сарказма. Частый случай у московских женщин, считал он. Но в Маше он открыл и куда менее частую неуступчивость, яростную неуступчивость некоей «своей доле». Сжатое в пружину, опасное неприятие этой обусловленности и нравилось Балашову, и пугало его. Сейчас его следовало опасаться.
Балашов поднялся с дивана и отправился за любимым толковым словарем Павленко.
— Ученые, к слову, пока не могут открыть секрета обоняния. Вполне возможно, это не одно чувство, а несколько различных механизмов. Раньше были уверены, что в носу есть молекулы, которые действуют как замочки. Тысячи и тысячи замочков, а те молекулы, что попадают в нос, — это ключи. Гигантская связка. Тычутся, пробуют, пока не попадут, каждый в свою подходящую скважину… А попадут — идет сигнал в мозг. Это и есть дефиниция запаха. Правда, сейчас опровержение появилось. Есть такие молекулы, которые по форме абсолютно одинаковы — разница только в симметрии. А запахи дают совершенно разные…
— Ты к чему мне это все рассказываешь? Это ты еще о любви? Ты такой осторожный стал со мной… Что же ты меня остерегаешься?
— О запахах потому, что есть гипотеза: любовь тоже по запаху возникает. Влюбляются те, у кого запахи подходят друг к другу. Только запах тут особый, гормональный. На нюх мы его носом не чувствуем. На то имеется специальный орган.
— Ну и как, тут опровержения не появилось?
— Тут больше о сексе речь. Я так думаю. А то плоской выходит формула любви. Подошли по запаху — и вся любовь.
— Вот я и спрашиваю, что, по-твоему, есть любовь. Не гормональная, а морально-психологическая.
— А в Павленко толкования любви нет.
— Детей ты тоже с помощью Павленко производить будешь?
— А ты желаешь ребенка? — оживился Игорь, но сразу пожалел о вырвавшихся словах. Маша вскинулась на него:
— Разбежался… Ты, Балашов, даже не знаешь, любишь ли меня, а уже в отцы! Я думаю, многие мужские особи так: хотят ребенка завести, только чтобы не разбираться, что такое любовь. А бабы млеют, думают, если хочет, значит, точно любит.
— А женщины? Что, не так?
Маша покачала крохотной головой.
— Глуп ты, Балашов. В том смысле, что не умен. Как только книжки умные умудряешься писать? Я думаю, каждого писателя, прежде чем разрешить книги его издавать, надо экзаменовать, что он о любви знает. А то напишут черт-те чего, а ты живи…
— Чего ты от меня хочешь? — обозлился, наконец, и Балашов. — Писатель создает свой мир. В моем мире я знаю, что такое любовь! Неужели ты думаешь, что тот же Толстой знал о настоящей жизни людской больше, чем его недалекая жена? О любви? Да если бы мы знали, что это, не писали бы книг, не марали бы бумагу. Жили бы, как люди.
Балашову вдруг стало стыдно своей никчемности. А ведь Маша права. Слесари чинят водопроводы, космонавты изучают космос, водители водят машины. Все зачем-то нужны. А зачем понадобился писатель, если он своей любимой ничего не может толком объяснить о любви? Себе не может объяснить, что же его удерживает рядом с ней. То ли страх одиночества особого рода, то ли тот самый «гормональный запах», то ли эстетика ее фигурки, то ли томление от осознания уникальности, когда соприкасаешься с уязвимым женским, доступным пока лишь его рукам. А то и собственничество обладания… А самое постыдное в том, что во всем этом можно при изрядной кропотливости и честности разобраться, как можно найти булавку в стоге сена — но для этого надо отнестись к любви именно так, как он предлагал на словах. То есть разъять ее на «простые» импульсы… чтобы в сухом остатке получить либо ясный ноль, либо строгую единицу. Ту, ради которой стоило… Стоило всего… Но на словах. А на деле он не готов даже к первому шагу. Почему? Да потому, что подозревает в себе тот самый ноль, найдя который трудно уже будет жить так, как он привык жить. Ведь если в нулях и единицах, то есть так, как требует от него эта женщина и будет требовать любая, то не дотянешь до единицы. И никакой Мандельброт[11] не упасет. Хотя, по сути, в недостижимости единицы, в бессмысленности ее достижения при наличии хотя бы одного «фрактала