class="p1">Он и правда изучал. Было видно: его интерес носит чисто научный, почти документальный характер. Он скользнул взглядом по ключицам, по затылку, по плечам, потом вернулся к линии груди, отмечая, как она меняется при вдохе, как двигается вместе с сердцебиением, как на короткий миг становится чужой, отделённой от хозяйки.
– Удивительно, – сказал он тихо, – как быстро тело забывает принадлежность.
Она не ответила, только сильнее сжала пальцы на покрывале. В этот момент он придвинулся ближе, и всё, что было написано на её коже, стало читаться ещё чётче.
Он почти мгновенно избавился от одежды, как будто сбрасывал не с себя, а с условной модели – ни малейшей неловкости, ни секунды замешательства. Голый, он не стал позировать или скрываться: тело его было обычное, даже слегка глупое – с впалыми плечами, синими от недосыпа венами на руках и узловатыми коленями, за которые в детстве дразнили сверчком. Видимо, он и сам это знал, потому что к собственному телу относился с тем же пренебрежением, с каким относился ко всему лишнему в жизни.
Он встал перед Софьей так близко, что между его животом и её губами не осталось даже воздуха. Жар от его кожи ощущался без прикосновения. Он поймал её взгляд, задержал дольше, чем раньше, и вдруг – как будто между делом, как часть инструкции – сказал:
– Бери.
Софья не сопротивлялась этому – не потому, что не могла, а потому что в этот момент вдруг почувствовала: способна разорвать любую иллюзию, любую связь, если только захочет. Но именно в этом и было ядро контроля: не в приказе, а в том, что она добровольно отдаёт себя в его руки, позволяет управлять не телом, а каждым движением, каждым вдохом и паузой между ними. Григорий смотрел прямо, по-прежнему не касаясь ни волос, ни лица, будто хотел оставить за ней право первого шага – и этим только сильнее подталкивал к действию.
Она не знала, что делать с собственной гордостью: часть её хотела возмутиться, хлопнуть дверью, рассмеяться ему в лицо, а другая часть – незаметная, но цепкая – отдавалась ему целиком, как отдают ключи от квартиры, где больше нечего искать. Она смотрела на его живот, на бледную линию, идущую от пупка вниз, и на секунду ей стало любопытно: где проходит та граница, за которой начинается уже не её, а его пространство.
Но он не ждал колебаний. Повторил то же слово, теперь тише – и в голосе не было ничего, кроме спокойной уверенности. Она сдвинулась ближе, коснулась кожей его бедра и ощутила, насколько он горячий, живой, не идеальный вовсе, а скорее чуть дрожащий, будто внутри кипит мотор. Она медленно опустила ладонь, обвела пальцами по линии, которую только что изучала взглядом, и почти с отчаянием подумала: если уж сдаваться, то хотя бы с минимальным достоинством.
Он замер, не шевелился, давая ей контроль. Это возбуждало: каждое её движение для него – сигнал, команда, и, если бы она решила остановиться, он не стал бы спорить. Но она не остановилась. Задержала мгновение, чтобы посмотреть, как меняется его лицо: оно стало мягче, черты растянулись, а в глазах появилась блестящая, почти детская уязвимость. Именно это подкупило её, заставило забыть о злости и о том, что ещё полчаса назад она была другой.
Софья медленно взяла его плоть, и сделала это так естественно и буднично, что сама удивилась лёгкости, с которой исчезают границы между чужим и своим.
Её ладонь начала двигаться, сперва неуверенно, но потом с какой-то отрешённой решимостью: будто она тренировалась этому всю жизнь, и теперь наконец наступил экзамен, который надо сдать без права на пересдачу. Григорий за это время не проронил ни слова, только втянул воздух сквозь зубы, когда она усилила хватку. Он не закрыл глаза, наоборот – смотрел на неё всё это время, а когда она подняла взгляд, встретил его без смешка, без вызова, просто как свидание двух одинаково сломанных людей в пустом вагоне метро.
В этот момент она почувствовала странную гордость: не за то, что смогла его возбудить, не за то, что подчинилась, а потому что впервые делала что-то исключительно по своей воле, даже если эта воля родилась на обломках всех прежних решений.
Слово прозвучало иначе, чем она ожидала: без приказа, почти с усталостью, как будто он отдавал свою часть на переработку. Несколько секунд она просто смотрела на него, ощущая, как изнутри подкатывает то ли страх, то ли злость, то ли – странное облегчение. Потом дотронулась до его бедра и, не отрывая взгляда от его лица, медленно опустила голову.
Первые движения давались тяжело – не потому, что сложно, а потому что внутри всё сопротивлялось привычке быть объектом. Он не торопил, не комментировал, только чуть громче стал дышать. Она чувствовала, как меняется его пульс, как напрягаются мышцы пресса; сама себе напоминала робота с плохо настроенной программой, которая не знает, сколько усилия надо приложить, чтобы не сломать, но и не выпустить из рук.
Её волосы начали сбиваться на лбу, но Григорий мягко убрал их за ухо, будто помогая, и эта странная забота только усилила ощущение нереальности происходящего. Она действовала по инструкции, ни разу не позволив себе звука, только иногда ловила его взгляд – и в этот момент ей показалось, что он наблюдает за ней не с похотью и не с жадностью, а с почти педагогическим интересом, как профессор в лаборатории за ходом эксперимента.
Он не делал ничего, чтобы ускорить процесс – наоборот, намеренно затягивал каждую паузу. Даже когда стало очевидно, что он на грани – не пошёл дальше, а остановился, словно хотел запомнить этот переходный момент между прежней Софьей и той, что теперь сидит перед ним.
Он отпустил её голову и тихо сказал:
– Достаточно.
Она выпрямилась, не поднимая взгляда. В горле пересохло, в глазах щипало – слёзы она не выпустила. Руки бессильно лежали на коленях, по коже пробежали мурашки, будто от долгого холода.
Он посмотрел на неё сверху вниз, потом мягко, но уверенно раздвинул ей колени, посмотрел на промежность, потом вернулся взглядом к лицу.
Григорий лёг рядом с ней на кровать, раздвинул ей колени, посмотрел на бёдра, потом вернулся взглядом к лицу.
– Закрой глаза, – сказал он, и она подчинилась.
Когда он вошёл в неё, это оказалось даже не больно – просто остро, резко, с треском внутреннего сустава, будто ломали ветку, уже лишённую сока. Она ожидала боли, настоящей, даже – хотела её: чтобы