Моника резко распахнула дверцу стеклянной панели, отделявшей ее от шофера:
– Станция Марлибон, скорее!
2
Следующий поезд отправлялся, разумеется, лишь в четыре пятнадцать.
Моника прохаживалась взад-вперед по платформе. Она прошла мимо книжного киоска уже столько раз, что не удивилась бы, если бы продавец заподозрил ее в том, что она замыслила стащить с прилавка очередную новинку издательства «Пингвин». Пока стрелки часов проползали расстояние от трех пятнадцати до трех тридцати, она представляла себе, как мистер Хэкетт и мистер Фиск сидят на студии «Пайнхэм», глядя на циферблат и злясь все сильнее, пока наконец не принимают решение указать ей на дверь.
В буфете Моника проглотила чашку чая. Потом взвесилась на весах. Наконец она вспомнила, что красная кожаная шкатулка Викторианской эпохи для швейных принадлежностей, которая стояла на столе у нее в кабинете и в которой хранились сигареты, опустела. Поэтому – факт, который, как скоро выяснится, будет иметь огромное значение, – она купила сигареты.
Моника Стэнтон приобрела пачку, содержавшую пятьдесят сигарет марки «Плэйерз» и, не открывая, сунула ее в сумочку.
Три сорок. Без двух минут четыре. Ровно четыре. Она прошла через турникет на платформе, как только он открылся, и прождала еще десять нескончаемых минут, пока поезд наконец не тронулся. Ровно в пять часов Моника, вся изнемогая, вышла из вагона в тишину и прохладу станции Пайнхэм.
«Точность, – сказал как-то мистер Томас Хэкетт, – вежливость королей. Более того, это непререкаемое правило бизнес-этикета. Вот я сам всегда пунктуален и не терплю непунктуальности в других. Если я сталкиваюсь с ней…»
Старое доброе такси, которое за скромную плату в один фунт и шесть пенсов отвозило вас на студию «Пайнхэм», отсутствовало. Моника пустилась в пеший путь по истоптанной тропинке через поля.
К тому моменту как она добралась до студии, Моника уже просто бежала. Самым коротким маршрутом до Старого здания, по ее расчетам, была дорожка позади главного здания, которая спускалась вниз, петляя между газонами. По этой дорожке, слева от которой выстроились съемочные павильоны, а справа протянулась изгородь, Моника и поспешала, когда внезапно разгадала одну маленькую тайну, не дававшую ей покоя с самого начала.
На изгороди сидел почтенного вида пожилой джентльмен с седыми бакенбардами и в треуголке. Он был одет в ало-золотистый придворный костюм первой половины девятнадцатого века и курил трубку. Возле него сидел архиепископ Кентерберийский и читал «Дейли экспресс». Трое или четверо офицеров 2-го лейб-гвардии Драгунского полка держались на почтительном расстоянии от них и от двух других людей, стоявших посреди дорожки.
Один из них был пухлым коротышкой с сигарой, а второй – высоким молодым человеком в очках и с весьма изысканной манерой выражаться.
– Смотрите, – говорил толстяк. – Они не могут так со мной поступить. Что значит – мы не можем снимать битву при Ватерлоо? Мы должны снять битву при Ватерлоо. Нам только и остается, что снять битву при Ватерлоо, и картина готова.
– Простите, мистер Эронсон, но я боюсь, что это будет невозможно. «Британскую армию» отозвали.
– Но я по-прежнему не понимаю. Что значит «отозвали»?
– «Британская армия» – это были настоящие солдаты, мистер Эронсон, предоставленные в наше распоряжение органами власти. Их отозвали к месту их действительной службы.
– А что насчет «французской армии»?
– Солдаты «французской армии», мистер Эронсон, ушли добровольцами на оборону метрополии. «Наполеон» служит теперь уполномоченным по гражданской обороне.
– Боже правый, мы должны что-то с этим делать! Будем снимать актеров массовки.
– Будет сложно обучить их за такой короткий срок, мистер Эронсон.
– Мне не нужно, чтобы их обучали. Я хочу, чтобы они сражались в битве при Ватерлоо. Погодите-ка, у меня появилась идея. Вы не думаете, что мы могли бы закончить картину и просто выбросить оттуда сцену битвы при Ватерлоо?
– Боюсь, без этой сцены не обойтись, мистер Эронсон.
– Тогда вот как мы ее сделаем, – сказал толстяк. – Мы сделаем ее символически, понимаете? Герцог Веллингтон лежит раненый на походной кровати, понимаете? Он слышит пушку. Пиф-паф! Вот как!
– Да, мистер Эронсон?
– По его щекам текут слезы, понимаете? Он говорит: «Там бьются храбрецы, а я им не могу помочь». Возможно, он бредит, а перед ним проходят картины будущего, понимаете? Боже, вы понимаете? Это же чертовски художественное решение. Герцог Веллингтон.
Моника Стэнтон остановилась как вкопанная. Она слышала вдохновенные слова толстяка лишь краем уха, так как ее внимание было приковано к другому человеку. Вдоль дорожки шел посыльный Джимми – тот, что дежурил возле двери в съемочный павильон номер три. Его отпустили с дежурства, и теперь он уплетал шоколадный батончик. Моника поняла, где видела его раньше.
Она преградила ему путь:
– Джимми!
– Да, мисс?
– Джимми, вы знаете, как меня зовут?
– Конечно, мисс. Вы мисс Стэнтон.
– Да, Джимми, – сказала Моника. – Но как вы узнали, кто я, три недели назад, когда я впервые здесь оказалась? Вы ведь должны были передать сообщение «леди, которая вошла вместе с мистером Картрайтом», – так ведь было написано на информационной доске. Как вы узнали, что я именно та леди, что вошла с мистером Картрайтом?
– Потому что я видел, как вы входили в павильон с мистером Картрайтом, мисс.
– Нет, вы этого не видели, Джимми.
– Как же нет, мисс?
– Вас тогда не было в павильоне, – сказала Моника. – Я поняла, где видела вас. Когда мы с мистером Картрайтом подошли к главному зданию, вы как раз выходили из буфета и ели шоколадный батончик.
– Я не понимаю, о чем вы говорите, мисс. Небом клянусь, не понимаю.
– Еще как понимаете! Я все вспомнила. Вы нас не видели, поскольку были к нам спиной, а мы шли прямо по коридору. Вы не могли нас видеть. Так откуда вы узнали, что я та леди, что вошла с мистером Картрайтом, и как вы узнали мое имя?
– Небом клянусь, мисс…
Джимми так истово обращался к тому самому небу, что шоколадный батончик выпал у него из рук. Он опустил на батончик взгляд, в котором смешались изумление, испуг и уныние, а потом, словно ястреб, подхватил его с земли и стряхнул с него пыль. Ему это показалось верхом несправедливости: завести разговор о том, что произошло три недели – то есть почти тысячу лет – назад и затерялось во мраке истории, заговорить о том, о чем он и думать забыл, – это ли не запрещенный прием?
– Джимми, я никому не скажу, – убеждала его Моника. – Я знаю, что вам нельзя покидать павильон, но я никому не скажу.
– Я на следующий день рассказывал мистеру Картрайту…
– Не важно, что вы рассказывали мистеру Картрайту. Выкладывайте, Джимми. Расскажите все мне. Я никому не передам.
– Честное слово?
– Честное слово.
– Ну-у-у, – протянул Джимми, облизывая шоколадный батончик с одного конца и угрюмо начиная с начала: – Я спросил у мисс Флёр. Честно, мисс, я не сделал ничего плохого! Я отлучился всего на минуту или две. Когда я вернулся, на доске уже появилась эта запись. И откуда мне было знать, кто вы? Вот я и спросил у мисс Флёр. Я увидел ее возле восемнадцать восемьдесят два и спросил у нее. Она мне и сказала. Она пила пиво.
– Она пила что?
– Ну, у нее в руке была бутылка пива, – защищался как мог Джимми, – и выглядела она как-то странно. Я потом еще спросил у Корки О’Брайена, не думает ли он, что она тайком выпивает. А он сказал, что, как по нему, так она, скорее, сидит на наркоте. У него папаша – наркоман, так что ему ли не знать!
– Джимми!
– Ладно, мисс, молчу-молчу.
Преподобный каноник Стэнтон однажды прочел яркую проповедь о тлетворном влиянии американских звуковых кинофильмов на неокрепшие умы молодежи Великобритании. Моника явно не придерживалась тех же взглядов, поэтому в конце их беседы позолотила Джимми ручку.
Как бы