пятьюдесятью пятью. Настоящая пытка, особенно в школе, когда учителя время от времени спрашивают его, хотя еще и присматриваются, а может, потому и спрашивают, что хотят по-доброму быстрее втянуть его в учебу.
– Ты испугался? – спрашивает она.
Оливо понимает – она знает о том, что случилось в тот вечер, – хотя он не догадывается, откуда ей все известно…
– Когда я пришла, мать не спала и к тому же была довольно пьяна. Мы поругались. Ты нас не слышал?
– Нет.
– Она взбесилась из-за того, что я поздно пришла. Можно подумать, в первый раз. Ясно, что это был повод отвести душу. «Ты-то хоть не лезь, – сказала она, – с меня хватит и Оливо, который делает все, чтобы испортить мне карьеру». В общем, мы послали друг друга.
Оливо знает, что послали они друг друга совсем не из-за того, что Соня Спирлари принялась рассказывать Манон о похищении, вторжении полиции и об оставленных им в управлении свидетельских показаниях, разрушивших все ее планы. Конечно, остается обычная версия – компьютер, оставленный на…
– Она была такая злая, что, как всегда, оставила компьютер на столе. – Что и требовалось доказать, не знаю, понятно ли объясняю. – Так что, когда она пошла спать, я посмотрела одним глазком, только чтобы удостовериться, что она не втянула тебя в какие-нибудь неприятности… Должна сказать, ты настоящий уникум! В один вечер убежать от пятерых нацистов и послать ее куда подальше прямо в полиции, где тебя использовали как приманку! Круто, чувак! – И кладет руку ему на грудь.
Оливо замирает, прислушиваясь к своему дыханию, которое поднимает и опускает такую легкую руку. Другая ее рука постепенно уходит из-под головы и сползает к нему на плечо. Короткая челка щекочет ему щеку, а волосы касаются шеи.
– В любом случае это из-за нее ты оказался втянут в эту историю с расследованием, и ей плевать на то, что с тобой могло случиться. Она помешана на карьере! Мой отец – слишком добрый человек, чтобы говорить о ней плохо, но и так ясно, что брак развалился оттого, что ей важнее было стать комиссаршей, чем проводить время с нами.
Манон устраивается поудобнее, приподнимает ногу и кладет ее на ноги Оливо. Так что теперь их тела тесно прижаты друг к другу.
– Обычно родители спорят из-за того, с кем останется ребенок, кто с ним будет проводить выходные и каникулы. А моя мать даже не возражала, когда папа сказал, что будет лучше, если я стану жить с ним. Я все понимаю: в полиции рулят мужчины, и женщине с маленьким ребенком нелегко сделать карьеру. Однако она все равно невероятная эгоистка.
Манон приподнимает голову и прижимается лицом к шее Оливо, почти касаясь ее губами.
– Конечно, это немного глупо! – шепчет Манон. Ее слова мелкими мурашками шелестят по коже Оливо. – Жаловаться тебе на моих родителей, когда твои… – И новое прикосновение губ и щекочущее дыхание заставляют Оливо приподнять голову, еще больше подвергнув опасности прежде не распознанные чувствительные сантиметры на шее.
И тут Манон целует его, ее горячие губы невероятно обжигают.
Оливо обалдевает и невольно обнимает ее, испытывая легкое волнение.
Манон садится на него верхом.
– Не важно, если ты этим никогда не занимался, – говорит она, поочередно касаясь губами его век. – Не двигайся. Я сама все сделаю.
Засовывает руку ему под свитер и находит его бедро. Вероятно, она удивлена, что у очень худого Оливо такие крупные и крепкие кости. Твердый каркас воздушного змея в тонкой бумажной обертке.
Оливо немыслимо жарко, его трясет.
Манон берет его руку и кладет себе на грудь. Она очень твердая, небольшая, абсолютно симметричная. Оливо не отдергивает руку, а Манон между тем, сидя на нем, начинает тереться о него. Оливо вспоминает, что видел, как точно так же терлась о дерево лошадь, пока не содрала кору.
«Это происходит…» – единственная мысль, которую ему удается осознать в жару, в пылу и в замешательстве, но сразу же что-то другое всплывает в сознании – тот звук, тот стук, который он слышал в цистерне, где лежал несколько часов назад связанный с мешком на голове.
Манон стягивает с себя свитер и остается в лифчике. Ее кожа светится ярче кварцевых часов, и, выпрямив спину, она одной рукой пытается расстегнуть ремень его брюк и теперь давит на Оливо всем своим весом.
Оливо раскидывает руки, словно сдаваясь, но ее двигающееся тело словно камень, словно срубленное дерево давит на него, а ее объятия сжимают его, словно тиски.
Ему хочется пошевелить ногами, повернуться на бок, но он снова будто оказывается в цистерне, зажатый и насильно удерживаемый. Или как в багажнике «темпры»: маленький, одетый в одну пижаму, в темноте и воде, которая потихоньку просачивается, замораживая его.
Манон расстегивает ремень и пуговицы на коричневых вельветовых брюках и запускает в них руку.
И тогда Оливо кричит.
Кричит так, как не кричал в цистерне и как не кричал в багажнике в ту декабрьскую ночь. Как никогда не кричал за эти последние восемь лет, даже когда Мунджу подвесил его на высоте девять метров, или когда оказался лицом к лицу с медведем в швейцарском лесу, или когда спускался в пещеру, чтобы освободить детей.
И теперь из него вырываются тысячи всех тех криков, которые он сдерживал прежде, тысячи воплей, вызванных страхами, в которых он боялся признаться, и клаустрофобией. От его крика у Манон округлились глаза, но еще страшнее становится самому Оливо. От того, что он как бы видит себя со стороны – свой огромный распахнутый рот, готовый заглотнуть все вокруг.
И тогда он хватает Манон, сбрасывает ее с себя и сталкивает с кровати, затем соскакивает на пол, перешагивает через нее и бросается в ванную.
При этом он не перестает кричать, не может замолчать, даже когда, распахнув дверь, вбегает в ванную и закрывается там.
Хватает висящий в ванной халат и засовывает себе в разинутый рот. Вопль заглушен, но не задушен. Он даже не знает, дышал ли он вообще после того, как закричал, и именно в эту минуту он понял Мунка[117], «Гернику»[118], Фосколо, Лигабуэ, Леопарди[119], «Лаокоона»[120], обезглавленного Юдифью Олоферна[121], «Сатурна, пожирающего своих детей»[122], Джима Моррисона[123], графа Уголино[124] и понял, почему текут часы Дали[125]. И когда понял все это и многое другое, крик стал наконец-то затихать.
– Оливо! – повторяет за дверью Манон уже непонятно сколько времени. – Оливо!
Он замирает посреди ванной, брюки расстегнуты, халат во рту.
– Я не хотела тебя напугать,