ли она вместе с ним слушать мессу.
Она взглянула на него с недоумением. Наверное, это одна из его странных шуток? Она нерешительно улыбнулась. Его рассердило, что Ракель улыбается, но он совладал с собой.
– Видишь ли, любимая, – с детской серьезностью пояснил он, – если примешь крещение, ты спасешь не только собственную душу, ты и меня исторгнешь из пут тяжкого греха. И тогда мы сможем без греха и раскаяния остаться вместе навеки.
Бесхитростная убежденность, с какой он произнес эти слова, невольно тронула Ракель.
Но до нее тут же дошел жестокий смысл сказанного, и она почувствовала горькую обиду. Значит, ему недостаточно всего того, что она уже отдала ему. Он ненасытен в своем воинственном безрассудстве, он хочет отнять и то последнее, заветное, бессмертное, что у нее еще осталось. Неужели он не понимает, что она и так навлекает на себя гнев Божий, когда разговаривает, ест, пьет, купается и спит с неверным? Боль и обида изобразились на ее взволнованном лице.
Альфонсо неловко пытался ее уговорить. Она спокойно, но решительно, в немногих словах ответила ему отказом.
Но она уже знала, что он будет упорно добиваться своего. И хоть Ракель не сомневалась в стойкости своей веры, она испытывала нужду в поддержке и нашла ее у отца и Мусы.
Она рассказала отцу, что Альфонсо настойчиво желает ее окрестить. Дон Иегуда побледнел как полотно. Но она тихо молвила:
– Прошу тебя, отец мой, не оскорбляй меня своими опасениями. Ты же сам мне сказал, что я – тоже Ибн Эзра, что я тоже причастна Великой Книге. И я постигла все значение этих слов.
С Мусой она говорила без обиняков. Ему она прямо призналась, что предстоящая упорная борьба все-таки внушает ей страх.
Взяв ее за руку, Муса принялся рассказывать о пророке Мухаммаде и его женах-еврейках. Поначалу пророк пытался мирными способами приобщить евреев к своему откровению. Но те сопротивлялись, и он поднял на них меч и истребил многих. В один из таких походов привели к нему в лагерь еврейскую девушку по имени Зайнаб; отца ее и братьев убили мусульманские воины. Что же до Зайнаб, она вдруг объявила: ей открылось, что нет иного бога, кроме Аллаха. Она старалась обольстить пророка своими речами, движениями гибкого стана, она притворялась, что влюблена в него, и он почувствовал расположение к ней, и возлег с нею, и поместил ее в свой гарем, и отличал ее пред другими женами. И спросила его Зайнаб, какова его излюбленная пища, и он ответил: «Мясо с лопатки барашка». Тогда она зажарила молочного барашка для пророка и его друзей, и они сели за трапезу, – а лопатка барашка была натерта ядовитым зельем. Один из друзей съел от нее кусочек и умер. Сам же пророк, едва положив это мясо в рот, сразу его выплюнул; однако и он почувствовал недомогание. А еврейка Зайнаб утверждала: она это сделала затем, чтобы пророк имел возможность всем показать, как любит его Аллах. Любимцу самого Аллаха яд не мог причинить вреда, зато если бы он не был посланником Божьим, он был бы достоин смерти. Одни говорят, что пророк простил ей, другие – что она была казнена.
Город Хайбар, население которого было почти сплошь еврейским, сопротивлялся Мухаммаду особенно упорно. Большинство защитников города погибло; оставшихся мужчин, числом около шестисот, пророк после взятия Хайбара приказал обезглавить. Среди женщин-пленниц была одна, которую звали Сафия; муж пал в бою, отец был казнен. Девушке не исполнилось еще и семнадцати лет, и она была так прекрасна, что Мухаммад взял ее в свой гарем, и это притом, что ее уже познал другой мужчина. Пророк любил ее безмерно, он даже преклонял колено, чтобы ей легче было взобраться на верблюда, он осыпал ее подарками, он так и не пресытился ею до самой своей смерти, и сия жена пережила его на сорок пять лет.
Обо всем этом Муса и рассказал Ракели.
– Так, значит, эти женщины отреклись от Адоная? – спросила Ракель.
– Если бы та девушка, Зайнаб, до такой степени прониклась учением Мухаммада, – ответил Муса, – она вряд ли пыталась бы отравить пророка. А что касается Сафии, то она завещала все накопленные богатства своим родственникам, которые остались в иудейской вере.
Помолчав, Ракель спросила:
– Ты нередко выражаешься без должного благоговения, когда говоришь о пророке. Почему же ты не отречешься от ислама?
– Я приверженец всех трех религий, – ответил Муса. – В каждой из них есть хорошие стороны, притом в каждой есть и такое, чему разум отказывается верить. – Он подошел к своему пюпитру и принялся чертить круги и арабески, а потом обернулся и сказал через плечо: – До тех пор пока я убежден, что вера моего народа не хуже других вероисповеданий, я сделался бы противен сам себе, если бы отрекся от общины, в которой мне было уготовано родиться.
Он произнес эти слова спокойно и размеренно, и они запечатлелись в душе Ракели.
Оставшись один, Муса хотел было дальше работать над своей «Историей мусульман». Но, вспомнив о словах, которые только что сказал Ракели, он сам удивился тому, что говорил с таким пафосом. Он не мог сосредоточить мысли на своем труде. Вместо того на бумагу вдруг вылились строки:
Преисполнен век железный сей Бряцанья шпор, громыханья мечей. Теперь и слова мудреца бряцают, Хоть им спокойными быть подобает, Как ветерок, что дубравы ласкает.
Дон Родриг неохотно рассказывал другим о тех минутах блаженного упоения, какие иногда переживал, предаваясь аскезе. В глазах окружающих он предпочитал выглядеть исследователем, ученым. В этом отношении он не кривил душой. Ибо, несмотря на всю набожность каноника, его привлекало мышление бесстрашное и острое, не боящееся сомнений. Он черпал наслаждение в умственной игре, и для него было величайшей радостью в споре с самим собой или с реальными собеседниками взвешивать доводы, говорящие в пользу какого-нибудь допущения или против него. Из богословов того века он превыше всех ставил Абеляра. Ему не давали покоя слова Абеляра, утверждавшего, будто от философии великих язычников можно прийти к Евангелию более прямым путем, нежели отправляясь от Ветхого Завета. Любил он перечитывать и смелый труд Абеляра «Sic et non»[85]: там приведены взаимоисключающие суждения, которые содержатся в Священном Писании; читателю предоставляется самостоятельно вникнуть в эти противоречия.
Дон Родриг пребывал в уверенности: нет ничего худого в том, что мысль его устремляется к неведомым, дальним пределам. Ведь в глубине его сердца была заповедная область, куда не могли проникнуть никакие сомнения разума, это была его святая святых, и