угощать их.
Прошлой ночью они тоже подошли ко мне, тихо поскуливая, и прижались к моим ногам. И чем же я им отплатил за это? Известно чем. Но… зачем? Не знаю.
Впрочем, кое-что знаю: некое возвышенное состояние сознания вынудило меня так с ними поступить. Собак нужно было убрать со сцены. Этот вывод подействовал на меня как физическое принуждение. Мне не позволили сопротивляться. Так всегда происходит, когда руководят высшие силы: стоит ослушаться, и душа меркнет, дурнота заполняет голову, весь свет вмиг становится не мил. Я могу вспомнить кое-какие обрывки логической цепи. То, что стоит на пути к моему счастью, должно умереть: это было одно звено. Другое: то, что убило мое счастье, должно умереть. А потом: то, что мучает меня и досаждает мне, я имею право убрать с дороги. И затем снова, в бешеном ритме: пара прыгающих, лающих собак… жизнь, как же много в них жизни! И из всего этого совершенно отчетливо вырастает убеждение: их нужно отравить, потому что я не могу вынести этого избытка энергии и весеннего буйства. Только не здесь, не перед этими окнами, где сидит моя парализованная жена. Я бы убил и родник в саду, если бы знал как. Мне стало так легко на душе, когда я увидел, как сгущаются сумерки меж засохшими кустами. И я постарался скрыть свою внутреннюю радость, когда сказал:
– Сегодня ночью были отравлены две собаки хозяина дома.
Я оглянулся – и по ужасу в ее глазах прочел, что она поняла больше, чем я хотел ей сообщить.
* * *
Через восемь дней будет праздноваться Пасха.
Я серьезен, как священник перед сакральной церемонией.
Я готовлюсь к празднику, очищая себя. Я раскрываю перед собой свой внутренний мир и изучаю его до мельчайших подробностей. Я жесток к себе и не щажу себя ни за одну из своих слабостей. Там я осознаю: я тщеславен, ненадежен, коварен, неискренен и, прежде всего, неумеренно эгоистичен.
Но это все очень хорошо. Ибо тот, кто не таков, погибает. Тот, кто не прославляет себя, кто не заботится о своем «я», надламывается в борьбе, падает низко. Но я проверяю себя – имею ли я право хотеть быть самим собой? Сегодня, после долгих взвешиваний и сомнений, мой рассудок даровал мне Право. Кроме того, с небес доносится голос: «Ты – один из Моих сыновей, коих Я рассылаю по всем временам, чтобы они громогласно кричали о себе, и Я доволен ими».
Я перечитываю Библию и радуюсь силе, породившей эти проникновенные слова.
Я читал о страданиях Народа Израилева в Египте. О том, что Бог требовал, чтобы они приносили в жертву своих первенцев. Из исходящей силы жертвоприношений Божество берет новую жизнь. Тысячи умерших во Вселенной порождают тысячи новых рождений. Божество – это существо, требующее еды. Еда ему, как и нам, нужна, чтобы жить. Сейчас священное время, время Пасхи. Вскорости Сын Человеческий умрет на кресте, и торжественно зазвучит древний хор приносящих жертву:
Ныне заклан агнец,
Приношению – конец.
* * *
Нянька пожаловалась моей жене, что пропал большой кухонный нож. Я всегда ношу этот нож с собой, под одеждой, на голом теле. Вечером я беру его с собой в постель. Когда я просыпаюсь ночью и чувствую, как блестящее холодное лезвие касается моего тела, по всему моему существу пробегает приятная дрожь.
* * *
Нянька потрясена – а нож-то нашелся! Лежит себе преспокойно на старом месте – в корзине для посуды. Мне вдруг пришло в голову – не знаю, что навело меня на эту мысль, – что жертвоприношение должно совершаться только неиспользованным ножом.
Я купил новый нож с широким сверкающим лезвием. Но он все равно не подходил мне по остроте. На углу улицы Якобштрассе вечно ошивается паренек с точильным камнем. Что ж, я только рад буду ему заплатить. От вращающегося жернова во все стороны брызжут искры – какой прекрасный фейерверк!
* * *
Страстная пятница.
Ликует солнце, поет весенние гимны над задымленным заводским городком. Из-под серых стен сады тянутся к свету цветами-пальцами. Дует легкий ветерок, но он пахнет тленом… пылью… гарью печных труб. Я открыл окно и придвинул к нему инвалидное кресло жены. Ее бледное узкое лицо оживляется от притока свежего воздуха. Ее глаза сияют, как будто в предвкушении какого-то важного события. Может быть, путешествия. В ушах у меня стоит странный гул. Ритм, создаваемый ударами по железной двери. К нему добавляется плаксивый запев:
Ныне заклан агнец,
Приношению – конец.
Можно подумать, поет хор из тысяч робких и неумелых детских голосов.
Я внимаю холоду стали на своей груди. Одно неловкое движение – и острое лезвие больно кольнет кожу. Украдкой бросаю взгляд на рубашку – она вся в красных пятнышках. Красный цвет такой яркий, такой забавный, он – движущая сила весны там, на улице. Алые капли, жизнерадостные и жестокие, падают из скрытого источника на ровную белизну.
Я интересуюсь у няньки, не хочет ли она оставить нас с женой и наведаться в церковь. Конечно, она хотела бы – но ребенок… Я позабочусь о ребенке. Это не проблема! Да? Да. Наконец-то мы остались одни – мы с женой вдвоем и наше дитя. Малыш спит в своей коляске. Я чувствую себя так священно. Как будто заново переживаю всю жизнь и позволяю всей нечистоте покинуть меня. Ибо только из чистых рук жертва может быть принята.
Только тогда свирепый ветхозаветный Бог вернет здоровье моей жене.
Я чист и светел, и божественное касается меня с трепетом предвкушения. Я вынимаю ребенка из коляски и кладу на стол. Дитя спокойно спит.
Моя жена со счастливой улыбкой смотрит в окно и говорит цветущей снаружи весне:
– Когда наш малыш вырастет…
Затем она поворачивается и видит меня с ножом, склонившимся над ребенком.
Она вскрикивает… один-единственный раз. Я изрекаю слова – казалось бы, бессмысленные, но их произносят на мексиканском ритуале крови: текетепотли уатли мей… и медленно, с сильным нажимом провожу ножом по горлу ребенка. Кровь, кровь… она окрашивает пальцы насыщенно-алым… она булькает в рассеченном горле, воздух рвется наружу… дергаются ручки и ножки… Затем наступает тишина. Белая обивка пропитана кровью. Узкая струйка стекает по столешнице – и вдруг с тихим звуком шлепается на пол, минуя край стола. Жена сидит в своем кресле – неподвижная. Ее глаза устремлены на меня.
Уже чувствую, какие чудовищные проклятия