тоскливо.
Ржанов просит Павлика сходить к доктору. Павлик с облегчением выходит: страшно стоять над ней, ощущая свое бессилие.
Доктор, двадцатилетняя девчонка, выслушала Павлика с хмурым видом, ее сведенные у переносья брови угрожающе нависли над глазами.
— Медицина… — сказала она, и ее юность, с трудом замаскированная, плеснулась ей в лицо широкой улыбкой. Дальше последовала звонкая, как стихи, латынь. Павлик ничего не понял, но обилие тяжелых, окованных медью слов убедило его, что дело плохо. Он тщетно пытался добиться от врача простых, ясных слов и прибег наконец к последнему средству.
— Один из нас любит эту девушку, — сказал он, — спасите ей лицо.
Сложный латинский термин застрял в горле у врача на звучном, как икота, слоге. Она мучительно покраснела, и Павлик увидел вдруг, что перед ним очень некрасивая девушка с веснушчатым носом и рыжими глазами.
Она доверительно сжала его руки:
— Я вызову к ней нашего профессора. Он замечательный специалист, он все сделает. Она останется такой же хорошенькой…
Веснушки ее из-за румянца стали оранжевыми, в рыжих глазах сверкнул изумруд.
— Спасибо, — сказал Павлик, врач проводила его взглядом, милая, смущенная и удивительно некрасивая.
Когда Павлик вернулся в палату, Белла продолжала повторять все на той же ноте упрямым, злым голосом:
— Я вся изуродована!.. Я останусь уродом!..
— Успокойтесь, я говорил с доктором, — бодро сказал Павлик. — Вы отлично поправитесь!
— Я знаю это, но я навсегда останусь уродом. — Белла снова стала плакать, кашлять, хрипеть…
Из-под одеяла выпала ее узкая нога с крошечной ступней, на Белле было мужское белье, другого в палате не оказалось.
Пора уходить. Маленькая восковая рука тянется к столику, к шоколадным кубикам в серебряной обертке.
— Возьмите… — хрипит она, и Шидловский со смущенным смешком берет два кубика.
Белла уже не плачет, ее веки устало опущены. Шидловский умело и ловко поправляет ее постель. Павлик просит няньку перевести Беллу в другую комнату. Тут накурено и дует из окна. Ржанов целует Беллу в лоб. Одеяло слабо подрагивает на ее груди, на черном, обугленном лице из-под опущенных ресниц чуть мерцают светлые щелочки-глаза.
Вот они, осторожно ступая, двинулись к выходу.
— Останьтесь, — сказала Белла.
Павлик понял, что это относится к нему, вернулся и встал у ее изголовья.
— Вас не мучит, что вы так поступили со мной? — спросила Белла.
— О чем вы?..
— Оттолкнули человека, как… как, — она не могла найти слов и раздраженно закончила: — Как какую-то дрянь!
— Я не отталкивал человека, Белла, — твердо сказал Павлик. — Именно потому, что вы человек, настоящий человек, я не мог поступить иначе.
— Наверное, я чувствовала, что мне отпущен короткий срок, — не слушая, продолжала Белла. — Мне так хотелось немного счастья… Ведь я молодая… разве это трудно понять?..
— У вас еще будет много счастья, Белла…
— И будет, будет! — произнесла она с неожиданной силой. — Думаете, эти осколки, шрамы, перекошенный рот помешают мне быть счастливой. Нет! Меня еще будут любить, будут!..
Он посмотрел на черную, как-то недвижно мечущуюся по подушке голову, и ложь, чем-то близкая правде, сама сорвалась с языка:
— Мне кажется, я начинаю вас любить, Белла…
— А я так нет! — произнесла она злорадно. — У меня все прошло! Да и не любила я вас… И благодарна, что вы помогли мне это понять.
Глаза Беллы ярко блестели и даже на расстоянии чувствовалось, что вся она пышет жаром.
— Я пойду, Белла, вам нужен покой…
— Идите…
Павлик тихонько коснулся ее тонкой, раскаленной руки.
— Поцелуйте меня, — попросила Белла и хрипло добавила: — Если вам не противно.
Павлик встал на колени, осторожно обнял ее вместе с подушкой и прижался губами к ее маленькому, горячему, часто дышащему рту. Она чуть слышно простонала, словно вздохнула ее бедная душа, и слабым движением отстранила его.
— Ох, милый!.. Я все врала, я люблю вас… ужасно люблю… Уходите и не смейте больше приходить… Слышите?.. — произнесла она почти грозно.
Товарищи поджидали Павлика на крыльце. Назад шли другой дорогой, холодные хрупкие горы битого стекла остались в стороне. Одиноко, потерянно пропел паровоз на путях. Павлик вспомнил, как впервые появилась Белла в редакции. Пришла она ночью, прямо с московского поезда, в самый разгар бомбежки, из грохота и воя рвущихся бомб, счастливая, веселая, не тронутая войной. Страх не приставал к ней, как грязь к очень опрятным людям. И теперь этот хрип, мечущаяся по подушке черная, стриженая голова, страшное, медленное выздоровление…
— Неужели она навсегда сломлена? — проговорил Павлик.
— С чего вы взяли? — Ржанов сдержал шаг и внимательно посмотрел на него.
— А вы сами не почувствовали? Эти ее слова…
— Ничего вы не поняли, — сурово сказал Ржанов. — Я слышу в этом волю к жизни. Она убеждает всех и себя самое в самом худшем, чтобы приучить себя к этому худшему и начать жить снова… — Ржанов улыбнулся вдруг нежной, очень не идущей к нему улыбкой. — Я всегда подозревал, что наша маленькая Белла — сильный человек!..
Ночью, ближе к утру, снова взахлеб забили зенитки. Все четверо проснулись одновременно: Шидловский, Ржанов, Павлик и Вельш. Некоторое время они тихо лежали, прислушиваясь к тому, что творилось за окном, только Вельш в одном белье, худой и тощий, похожий на призрак, схватил с крючка шинель и выметнулся из комнаты.
— Надоело! — вдруг зло сказал Шидловский. — Пусть делают что хотят, я буду спать! — и он натянул одеяло на голову.
Ржанов вскочил и стал быстро натягивать на себя одежду.
— А вы? — спросил он Павлика.
— Я последую примеру Шидловского.
— Как, вы не пойдете туда?.. — в голосе Ржанова слышались горечь и удивление. — Вы, что же, не понимаете, что должна она переживать сейчас?
Павлик, не ответив, сбросил с себя одеяло.
Им навсегда запомнился этот путь сквозь ночь. Лучи прожекторов метались, скрещивались в небо, обнажая облака, ловя и теряя белые крестики самолетов, и вдруг, описав дугу, заваливались за горизонт, затем снова прорезали тьму, скользя по бледным крышам домов; со всех концов города тянулись ввысь красные строчки трассирующих пуль, ярко лопались зенитные снаряды, и, словно безразличные к пляске всех этих огней, упрямо и грозно ревели моторы бомбовозов; долгий, невыносимо долгий свист разряжался оглушительным разрывом, после чего на миг погружался в темноту весь простор. Где-то билось пламя пожара, где-то вздымалось розовое зарево, и какой-то странный стон творился в воздухе, будто, не выдержав, взвыла сама земля. Они бежали к железной дороге, порой с размаху падали на землю, подчиняясь не разуму, а инстинкту, вскакивали и снова бежали.
Вокзал горел, горел в который раз, и странно, что там оставалось еще что-то, способное гореть. Они пересекли полотно, совсем