Павлик старался вовсю, чтобы «разговорить» своего немца. Он поил его крепким, сладким чаем, щедро угощал папиросами. Это растормозило пленного, и вскоре между ними завязался живой разговор. В отличие от других пленных, немец вовсе не распинался в своей ненависти к Гитлеру.
— Напрасно вы думаете, что простой народ так уж ненавидит Гитлера, — говорил он, прихлебывая чай и пуская голубые кольца дыма. — Мы благодарны Гитлеру за то, что он избавил нас от безработицы. Впервые в Германии никто не боялся, что окажется на улице, исчез страх перед завтрашним днем…
— А война? — спросил Павлик.
— Война — ужасное бедствие, — наклонил голову пленный. — Если бы не война, немцы жили бы совсем недурно!
Тут Павлик испытал ликующее чувство превосходства, какое дает человеку знание того, что наглухо сокрыто от другого. Привычная социальная азбука, которую он и его сверстники впитали в себя с ранних лет вместе с школьной премудростью, открылась ему сейчас как бы наново, насвежо, во всей ее логической силе и неопровержимой истинности.
— А вы никогда не спрашивали себя, почему исчезла в Германии безработица?
— Всем дали работу… — проговорил удивленно пленный.
— А почему вдруг для всех оказалась работа?
— Не знаю, — смутился пленный, — я неученый человек, господин комиссар…
— Для этого не надо быть ученым. Гитлер готовил войну, и поэтому вы имели работу. Все ваше мнимое благополучие строилось на пороховом погребе, который раньше или позже должен был взорваться. Понятно?
— Я никогда так не думал, господин комиссар, — растерянно проговорил пленный. — Я считал, что война — это стихийное бедствие, обрушившееся на немецкий народ, ну, вроде землетрясения…
— А вы подумайте, Эшке, вы вдумайтесь! — убеждал пленного Павлик. — Война для капиталистического государства — это миллиарды, притекающие в промышленность и в торговлю, это всеобщая занятость населения… Да вы курите, курите!.. Так вот, чтобы вы, Эшке, могли продавать ленты и кружева и получать заработную плату от хозяина, Германия должна была непрерывно воевать! Стоило Гитлеру остановиться — и вся ваша экономика лопнула бы как мыльный пузырь. Свою занятость, отсутствие безработицы германский парод должен был щедро оплачивать собственной кровью да еще миллионами жизней соседних народов. Вы поняли теперь?
— Об этом надо подумать… — сказал немец. — Я подумаю…
Павлик чувствовал, что если и не убедил немца, то, во всяком случае, посеял в нем сомнение. А сомнение — родная сестра истины. Павлик уже предвкушал, какую отличную статью сделает для «Фронтовой-солдатской» на основе этой беседы. Он подлил немцу чаю и продолжал:
— Вам, конечно, известно, какие громадные прибыли…
Дверь резко распахнулась — и на пороге показался политрук Пеньков из отдела агитации. Глаза его зло блестели, тонкие ноздри раздувались.
— А-а, фриц проклятый! — прохрипел Пеньков. — Чаи распиваешь! А ну, встань, когда с тобой говорят!..
Мертвенно побелевший немец привстал, но от страха не смог выпрямиться и застыл в согнутом положении. Верно, все предшествующее казалось ему сейчас сном, сказкой, а теперь пришла сама жизнь в обличье одного из тех кровожадных комиссаров, о которых он столько слышал.
— Уходите! — проговорил Павлик дрожащим от сдержанного гнева голосом. — Вы срываете мне работу.
— А ты зачем его, гада, чаями да папиросами потчуешь? — заорал Пеньков. — Сейчас я из него душу выну!..
Павлик заслонил собой немца, двинулся на Пенькова и шаг за шагом вытеснил его из кабинета.
Павлик знал, что накануне Пеньков получил известие о гибели своей жены в тылу у немцев, понимал его ярость и сочувствовал ему. Но что бы там ни было, а пленный был для него потерян. Потрясенный случившимся, галантерейный приказчик только таращил глаза и на все вопросы отвечал готовным ефрейторским «Так точно!». Опросный лист Павлика остался почти пустым.
— Не повезло вам, Павлик, — сказал Хохлаков, и с тех пор его уже не посылали на допросы…
…Грузовик с пленным летчиком скрылся за поворотом, по улице растянулся длинный сенной обоз. Заморенные лошаденки — шерсть завилась колечками, на храпе белеет иней, под нижней губой свисает бородка сосулек — понуро бредут в сторону фронта, меся снег мохнатыми, короткими ногами. Но вот и обоз прошел, оставив на дороге клочья сена, желтые воронки лошадиной мочи, дымящийся навоз, на который со всей Вишеры слетелись воробьи…
Из-за угла показались Ржанов с Шидловским и два бойца из штата «Фронтовой-солдатской». Они несли — кто на плече, кто на голове — громадные листы фанеры и весело громыхающую жесть. Лица у всех довольные: разжились дефицитным материалом. До чего же это увлекательное занятие — осваивать разрушенный дом! Павлик хорошо помнил, как выглядело поначалу здание, отведенное «Фронтовой-солдатской». Ни окон, ни дверей, на стенах грязные лохмотья обоев, порванные провода, повсюду навалы снега, запятнанные нечистотами.
Казалось, здание так вымерзло и закоченело, так прочно срослось с собственными останками в виде битого кирпича, стекла, штукатурки и с той нечистью, какую нанесли извне, что уже ничто и никогда не оживит эти стены, не вернет в них жизнь и тепло. Но вот пришли сюда люди: старуха переводчица, пожилой литературовед, корректор, художник, наборщик, линотипист, цинкограф. Они пришли с лопатами, кирками, топорами, носилками, тачками; вымели снег, скололи грязную наледь, вычистили, выскребли полы, стены, потолки, навесили двери, застеклили рамы, протянули провода, поставили железную печь. И вот уже застучал в обновленном доме ручной печатный станок, из него вышла первая собственная листовка Волховского фронта. Листовку составил Вельш, перевела Кульчицкая, выправил Ржанов, набрал Енютин, оформил Шидловский, и цинкограф Новиков отпечатал в количестве пятисот экземпляров. Невелик тираж, неказиста с виду листовка, а все же почин сделан, и Павлик с особенно теплым чувством вклеил ее в новый хохлаковский альбом…
Да, Павлик по-прежнему занят оформлением папочек. Он не участвовал ни в оживлении «мертвого дома», ни в создании первенца «Фронтовой-солдатской». Да и где ему! Москва без устали шлет листовки, фотодокументы, бюллетени, и он едва успевает расклеивать образцы по толстым альбомам, которых день ото дня становится больше. Вот и сейчас смотрят они на Павлика своими коричневыми коленкоровыми корешками с полок набитого доверху книжного шкафа. Пришлось завести особый альбом-каталог, а затем и картотеку. Если кто спросит теперь Хохлакова о любой из сотен листовок, прошедших через его руки, он заглянет в картотеку и тут же снимет с полки нужный альбом, где в изящной красной рамке покоится требуемая листовка, со всеми данными о ее распространении. А к чему все это? Листовки прибывают из Москвы, летчики грузят их на бомбовозы и разбрасывают то над передним краем немцев, то над их тылами, и на этом жизнь листовок кончается. Но Хохлакову мерещилось, что придет некий грозный час ревизии, который рисовался Павлику