давая тепла, светило с безоблачного неба, мороз подирал щеки и нос. И как тут было не выпить! Художник Шидловский, прервав разглагольствования Павлика о специфике политработы, где не существует большого и малого, а все равнозначно велико, достал раздобытую где-то бутылку спирта, вышиб кулаком пробку, сделал добрый глоток и, утерев губы, произнес:
— Вы как хотите, а я не желаю мерзнуть!
— Доброе дело, — поддержал Новиков и тоже хлебнул из бутылки.
После чего они повторили еще и еще и закусили хлебом с колбасой.
Все это выглядело очень по-мужски, и Павлик решил последовать их примеру, хотя раньше почти не брал в рот спиртного. Он не без опаски приложился к горлышку, на миг у него пресеклось дыхание, но все же глоток дался без особого труда. Он хлебнул еще, спирт чуть ожег гортань и приятным теплом разлился по жилам. Черт возьми, он отлично умеет пить! Павлик закусил хлебом, закорузлая, твердая корочка и горячий, хорошо пропеченный мякиш были необыкновенно вкусны. Да и колбаса оказалась хоть куда.
— Выпьем еще? — предложил он Шидловскому.
— Можно! — улыбнулся художник.
Новиков тоже не прочь был повторить.
На остановке у переправы к ним подсел Ржанов.
— Идите, идите, здесь не подают! — решительно сказал Павлик и лихо глотнул еще раз.
— Ого! А вы, оказывается, не дурак выпить! — изумился Ржанов.
— Я уже раз поморозил ноги — хватит, — сказал Павлик, гордясь своей практичностью и тем, что спирт ни чуточки его не берет.
Новиков великодушно отдал Ржанову оставшийся спирт.
— С меня будет, — сказал он, словно в оправдание, — а то голова заболит.
Павлик презрительно взглянул на цинкографа.
— Зря вы столько хлеба едите, — заметил Новиков. — Горячий, для живота худо.
— Э-э, — беззаботно отозвался Павлик, — у меня луженый желудок! — и в доказательство отправил в рот солидный ком теплого, будто живого, теста.
Удивительная, от роду не испытанная ясность овладела Павликом. Он отлично видел, что художник Шидловский совершенно пьян, — тот часто и без причины смеется, глаза его блестят, как стеклянные; сильно навеселе и Новиков, хотя играет в нянюшку, сползающая наискось улыбочка выдает его с головой; нетрезв и водитель — он безобразно дергает машину, бочки поминутно сталкиваются в кузове, резко взвонивая бензином; и заглянувший к ним дежурный по колонне тоже под хмельком, иначе зачем ему было подмигивать Павлику, с которым он даже не был знаком; и что в колонне, кроме него, Павлика, едва ли остался сейчас хоть один трезвый человек. Это налагает на него серьезную ответственность. Прежде всего нужно проверить, целы ли альбомы, ведь и Хохлаков, наверное, нализался…
Павлик выпрыгнул из машины, на тормозах спускавшейся к реке, оступился, упал, но тут же вскочил, сердито огляделся и побежал в хвост колонны. Было, верно, очень скользко, потому что ноги Павлика то и дело разъезжались. Хохлакова он не нашел, тот, очевидно, находился в голове колонны, ушедшей далеко вперед, но зато убедился, что машины, несмотря на общее опьянение людей, следуют друг за другом в полном порядке…
Возвращаясь к своей машине, Павлик увидел вдруг знакомую голубую «эмку», ту, что застряла на переправе под Боровичами. Возле «эмки» стояли какие-то командиры со шпалами и ромбами, в одном из них, смуглолицем, с угольно-черными, похожими на усы, бровями, Павлик угадал начальника Политуправления дивизионного комиссара Шорохова. Он слышал о нем еще в дороге от Нечичко, говорившего о Шорохове с почтительным, даже влюбленным ужасом. Павлик чувствовал, что почтительность и влюбленность Нечичко были подлинными, а ужас несколько наигранным, чтобы собеседник проникся сознанием, какая непростая, не всякому доступная штука общение с грозным комиссаром. Дивизионный комиссар кого-то распекал, низко опустив голову с торчкастыми бровями, и Павлик, все с той же пронзительной ясностью, вмиг смекнул, что Шорохов тревожится за колонну. Павлик решил его успокоить. Раздвинув окружающих Шорохова командиров, он вплотную подошел к нему и, лихо откозыряв, доложил:
— Товарищ дивизионный комиссар, я все проверил… колонна в полном порядке!..
Кто-то засмеялся и тут же оборвал смех. Наступила мертвая тишина. Сквозь всю свою мнимую ясность Павлик ощутил эту нехорошую, недобрую тишину и как-то связал с собой. На лице его возникла жалкая, растерянная улыбка, и только глаза с прежним доверчивым восторгом смотрели на Шорохова.
Будь на месте Павлика человек постарше — дело кончилось бы плохо. Но Шорохов, суровый до мрачности, нежно любил молодежь. Старый большевик, знавший и тюрьмы, и ссылки, и каторжные этапы, он всегда жил для будущего, и это будущее, чистое и прекрасное, видел в молодых людях. Болезненно ощущая их срывы и падения, он никогда не спешил с взысканиями, веря, что добрые начала восторжествуют и без строгих наказующих мер. А в молодом человеке, стоявшем перед ним, было что-то такое отчетливо хорошее, свежее, что никак не вязалось с запахом водки, с тусклым блеском глаз, с жалкой, хмельной ухмылкой.
— Выпили? — негромко спросил Шорохов.
— Бутылку… — глупо засмеялся Павлик.
Шорохов положил ему руку на плечо, сжал и почувствовал, как, невольно противясь, плечо напряглось, затвердело мускулами, стало каменным. Это было плечо борца, плечо сильного, тренированного юноши, чуждого жалким слабостям и порокам.
— Раньше небось не пили? — спросил он мягко.
— Н-нет… — упавшим голосом ответил Павлик.
— Никифоров! — крикнул Шорохов. — Проводите товарища до машины. А вам мой совет — поспите часок-другой! — он повернулся и, крупно шагая, пошел к машине…
Зайдя за сугроб, Павлик, давясь, стал вызывать рвоту. Он кашлял, икал, корчась от нестерпимого отвращения к себе. Наконец его стошнило, но это не принесло желанного облегчения. Он весь обмяк, ноги стали как ватные, нестерпимо, тупыми схватками, заболел живот.
Когда добрались до ночлега, Павлик с трудом вылез из машины. Он постелил себе на полу возле печки и лег, свернувшись калачиком. Как ни прижимал он колени к животу, как ни растирал его руками, боль не утихала, и приближающийся приступ рвоты вязко сводил челюсти. Неприметно для себя Павлик начал стонать, сначала тихо, затем все громче. В полузабытьи он слышал, как товарищи справлялись о его самочувствии, давали советы, а Новиков с раздражающим упорством твердил:
— Хуже горячего теста для желудка ничего нету.
— Просто он пить не привык! — крепким уверенным голосом возражал Шидловский.
Заходили в избу и другие сотрудники «Фронтовой-солдатской». Заслышав стоны Павлика, они спрашивали, что с ним, и Новиков опять говорил о горячем тесте, а Шидловский о том, что Павлик «неприученный». И все без исключения называли его «Павликом» — да и как иначе было называть этого маменькиного сынка, который развалился от нескольких глотков разведенного спирта!
От боли, унижения и бессилия у Павлика намокли глаза, а затем что-то с силой толкнуло