и не узнавать, не узнавать?!
Досада копошилась в глубине души — на сумасбродную, отбившуюся от рук Лизетту, на мадам Арендт с ее двумя любовями (а ведь дама словно из девятнадцатого века!), на Викторию, которая теперь вечерами, должно быть, перезванивается с его «несчастненьким» неврастеническим кузеном.
У всех людей словно были какие-то потаенные комнаты в отдаленных, занесенных снегом домах, куда они прятали свои «единственные» любови и потом всю жизнь сличали жгучий подлинник с теми особами, которых подбрасывала жизнь.
У Вадима тоже осталось одно сильное мальчишеское переживание, вероятно, повлиявшее на его последующий любовный выбор. Тут не было каких-либо шокирующих фрейдистских деталей детской сексуальности. Все было как-то легче и воздушнее, хотя замешено на чувственности сильной и изощренной. Воспоминание об этом эпизоде приплыло к нему, как только Лизетта проговорила слово «Кратово». Он тут же вспомнил соседнюю станцию «Отдых», где некогда проводила лето мамина сестра, тетя Нина, — а он был послан мамой в гости. Все это происходило, конечно, задолго до того, как Лизеттин «папашка» в Кратове злосчастно проигрывал нахальному чемпиону. Вадиму тогда было… Ну сколько же? Не больше десяти?
Он помнил физическое ощущение невыносимой июльской жары (полдень?), он что-то пил на открытой веранде — воду или ягодный морс, — когда к соседям, делившим с тетей Ниной дачу, приехала гостья. Он наблюдал с веранды, как она, вся залитая солнцем, идет от станции по их пыльной улице, и ему захотелось, чтобы она завернула к ним. И к неописуемой его радости она завернула, открыла скрипучую калитку, вошла.
Высокая, в черном с крупными красными розами облегающем платье из чего-то очень воздушного, с большими, всегда чуть прищуренными, блестящими глазами и с такими же, как глаза, блестящими черными волосами, образующими на затылке небольшой пучок. Казалось, он вот-вот рассыпется. Как плавно, как выразительно он шла! И все в ней перекликалось и рифмовалось даже на его детский взгляд. Круглые белые руки, круглые подведенные глаза, круглые, обтянутые каким-то цыганским платьем бедра.
Хрупкая и уязвимая, огненная и опасная — вот образ женщины, который вошел тогда в его существо. Тигрица! Сколько же ей было лет? Нет, в эту бездну он даже и не заглядывал! Даже тетушка сначала называла ее Тамарой Иосифовной. И только к вечеру, когда соседка тетя Женя позвала их к столу в общем саду, тетушка стала попросту называть ее Томой, Томкой, Томочкой. Тетя Женя шепнула тете Нине, а он жадно уловил, что гостья одинока и без детей. И это стало еще одним магнитом: ее одинокость прочиталась как ожидание его, Вадика… Ну что-то в этом роде, не совсем, конечно так. На деле он очень стеснялся и убегал от ее блестящих затягивающих глаз.
— Вадик, да ты влюбился?!
Проницательная тетушка, смеясь, отыскала-таки его в саду у кустов цветущего жасмина. Из-за этих кустов он смотрел на Тамару Иосифовну, Томку, как она тянет руку к яблоку в вазе на столе, и это почему-то тоже было музыкой. И как она потом это яблоко ест, блестя глазами, зубами, розово-прозрачной кожурой яблока. Он на минуту словно бы случайно подбежал к этой подруге скучнейшей тети Жени — перевозчице, как он услышал из разговора взрослых, а на самом-то деле переводчице. Что она делала? Ага, наверное, перевозила людей с одного берега на другой, ну, как античный Харон в любимой книжке Куна. С берега, где все обычно, туда, где начинаются чудеса! Он таких мыслей прежде не мыслил и таких чувств не испытывал!
Вдруг эта тигрица обхватила его своими круглыми руками, приблизила лицо с близорукими огненными глазами и поцеловала куда-то в край щеки под общий смех соседей, сидящих за столом.
— Милый какой мальчик! Ты стесняешься? Стесняешься? Ну скажи!
И потом, уже вечером, когда она уходила на станцию, вся пропахшая жасмином (увозила с собой громадный жасминовый букет), он выбежал за калитку и громко, отчаянно крикнул ей вдогонку:
— Мне было с тобой хорошо!
А она повернула к нему побледневшее и чуть опавшее в сумерках лицо, просияла и, переложив сумочку и букет из правой руки в левую, послала ему воздушный поцелуй. Он потом придумал, или его действительно закрутило от него, как от вихря, урагана? Столько было в этом поцелуе жгучей опасной силы…
И как не вязался с этим его образом дачной гостьи вечный припев тети Жени в разговорах с тетушкой «о бедной Тамаре»! (А он жадно ловил эти разговоры.) Или нет, вязался! Потому что Вадим уже тогда, мальчишкой, почувствовал ее уязвимость, ее хрупкость и скрытую печаль — то, что делало ее для окружающих «бедной» — но и радость, которую она излучала и которую старались не замечать скучные домохозяйки.
Глава X
Письмо из секретера
Позвонила по сотовому Лизетта, разбудив, хотя был день. День? Он взглянул на часы. Что это с ним?
— Что ты сказала? Повтори, я не врубился.
Лизетта, торопясь, повторила. Оказывается, она совсем забыла про допотопный секретер из карельской березы, оставленный Полинкой, который давно намыливалась выкинуть на свалку. Весь расшатанный, обшарпанный. Сегодня она в нем рылась — искала медицинскую страховку (он помнит, что она простужена?) — и вдруг наткнулась на какой-то потайной ящичек, а в нем письмо и фотография. Прочесть письмишко Лизетте не удалось — почерк слишком неразборчивый. Но, кажется, там упоминается Пушкин.
— Приезжай скорее!
Еще бы он не спешил! Мгновенно собрался, закурил от волнения, раскашлялся, бросил сигарету в урну возле гостиницы, схватил шальную машину. Вперед! Едва взглянул на порозовевшую не то от находки, не то от простуды Лизетту, выхватил письмо и фотографию и устремился на крошечную кухню бывшего обиталища Полины Арендт-Смирновой. Прочесть сразу и прочесть одному! Лизетта было сунулась за ним на кухню, но он с силой захлопнул дверь перед ее носом. Невежливо, но что поделаешь?
Письмо без конверта и без адреса. Поразительное письмо — злое, язвительное, страстное, словно написанное братом по духу, который неисповедимым образом скрестил в этом письме имена Гейне и Пушкина, а заодно еще и Фета — точно знал, что когда-нибудь его прочтет не только адресат. Прочтет человек, который приехал в Россию в поисках непроясненных связей мировых поэтических гениев. Но письмо никаких связей и не думало прояснять, оно все окончательно запутывало…
Писал мужчина и вовсе не пушкинский современник. Никакой старой орфографии. Бумага чуть пожелтела и фиолетовые чернила кое-где расплылись. Судя по всему, оно писалось сразу после войны, и не с Наполеоном или с «кавказцами», а с Гитлером.
Вадиму приходилось работать в русских